— У Николая Заболоцкого есть прекрасные строчки:
По-моему, красота — это и форма, и содержание. Но прежде всего форма. У Брехта: «Блюди форму, содержание подтянется». Это шутка, но это так. Потому что в произведении искусства содержание — это сам художник, его талант. Главное — найти нужную форму для самовыражения, которое и есть содержание. И чем именно крупнее талант, тем у него основательнее содержание, его базис, суть, фундамент.
Форма всегда содержательна. Правда, содержание иногда бывает формально.
А впрочем, это все теории. Кто-то из мудрых сказал: «Впустите в свою душу систему, и она убьет там и красоту, и гармонию; и форму, и содержание».
Простота — не цель искусства. К простоте в искусстве приходят не сразу, через сложное восприятие реального смысла вещей, и приходят помимо своего желания.
Но что такое в искусстве — просто и сложно? Ведь просто — не примитивно. Простая форма и сложное содержание? Или ясное, простое содержание, облеченное в сложную форму? Что предпочтительнее? Казалось бы, именно первое!
Прочитала я «Повесть о Сонечке» Цветаевой, где вроде бы простое содержание и сложная форма изложения. Однако ведь в этой форме изложения и есть содержание. Как прекрасно многосложно Цветаева выражает свои чувства и мысли! Какое наслаждение окунуться в эту сложную форму.
На каком же разрыве цивилизации мы растеряли все эти прекрасные слова, которыми можно было бы выразить, предположим, сегодняшнее мое состояние.
Моя приятельница мне звонит, спрашивает: «Как дела?» Я ей отвечаю: «Так себе», или еще более ужасно односложно: «Нормально». (Словечко вдруг проявилось в последнее время в лексиконе моих знакомых, и им прикрывают или открывают любое состояние души.) И моя приятельница меня отлично понимает: за этим «нормально» мне, предположим, плохо, у меня болит голова, и все тело разбито от перепада давления, и я ничего не могу делать. Или, наоборот, — за этим «нормально», сказанным другим тоном, чуть-чуть растянутым «а» («нормааально»), она понимает, что не так уж все и плохо, и что в театре — как всегда — привычно, без эксцессов, и дома — мир, и чувствую себя «нормально», то есть не так уж и хорошо, но и не очень плохо. Почему мы так односложно общаемся? А если не с близкими друзьями, то, помимо «нормально», какими-то готовыми блоками, как кассетами для магнитофона. Мне блок о мистике, летающих тарелках, ауре, биоэнергии, я в ответ — готовый блок-рассказ, как я ездила к знаменитой ясновидящей Ванге в Болгарию. А если и мелькнет какая-то новая мысль в таких беседах — то ее не развиваешь, даже и не высказываешь вслух, а глушишь в себе, и она уходит куда-то в подсознание, во всяком случае если и возвращается, то неожиданно, ассоциативно. Но потом я подумала, что растеряли мы слова не на разрыве цивилизации: если такой разрыв и был, то там мы потеряли более ценное — культуру человеческих отношений.
Процесс шел постепенно, я думаю. Уже в драматургии Чехова слово не выражает чувство, как у Толстого, например, или у Островского. Словами у Чехова прикрываются. Есть огромные монологи, но они очень редко «открывают душу», как монолог Раневской о грехах, например. Монологи у Чехова — это, с одной стороны, мне кажется, дань многословному времени, традиции, а с другой — ведь самые скрытные люди — люди болтливые, разговорчивые. Но рядом с этими огромными монологами реплика Чебутыкина: «Тарара бумбия — сижу на тумбе я» — раскрывает нам человека полнее, чем многословье. А знаменитое «та-та-та» Вершинина и Маши? Тут уж скрытое, бессловесное, телепатическое общение доведено вообще до простого звука.
Суть человеческую мы научились определять без слов.
Недавно по радио я услышала спектакль МХАТа «Вишневый сад», записанный в 1949 году. Обычно я не люблю слушать «театр у микрофона» и почти всегда в таких случаях выключаю радио. А тут два с половиной часа напряженно слушала пьесу, которую знаю наизусть… Помимо любви к слову, к слову — как орудию мысли, я, пожалуй, впервые здесь почувствовала глубокое уважение к своей профессии и от этого, как следствие, огромное человеческое достоинство.
Я так же, как и вы, читаю и слышу со всех сторон нарекания на современных актеров. Что, мол, раньше были крупные актерские имена, что на спектакль с участием такого актера шли как на праздник, как на встречу с любимым человеком, с мудрым учителем и что, мол, где теперь такие актеры?
Два последних десятилетия на театре был абсолютный диктат режиссера… Актеру отводилась чисто исполнительская роль. И на этом уровне «чего изволите?» мы растеряли свое профессиональное достоинство. Мы научились приспосабливаться к обстоятельствам: к режиссерской диктатуре, к чужой воле, к чужой идее, к суетности нашего времени… Я говорю здесь только о профессиональной зависимости и опускаю зависимость вообще человека от общества и системы.
Я не хочу сейчас говорить о всех цеховых обидах и искать оправданий — почему, мол, наш брат, актер, так «измельчал»… Видимо, актер как абсолютное зеркало лишь отразил на какой-то период существующую действительность. Но я рада, что наше время потребовало рождения крупного актера, «властителя дум», актера-философа, отвечающего своей игрой на проблемы сегодняшнего дня. Как бывший экономист могу сказать так: спрос определяет предложение. Но каким бы умным и начитанным ни был актер, он не выполнит своей задачи, если не будет подходить к ней с той же огромной ответственностью, с тем же святым чувством преклонения перед своей профессией, перед своей миссией, с каким подходили к работе старые мастера. Этому нужно у них поучиться, порой мы слишком самоуверенны без достаточных на то оснований.
И я не боюсь впасть в назидательство, потому что оно обращено и ко мне самой, сказав словами одного бога из «Доброго человека из Сезуана»: «Не теряйте достоинства, дорогие мои, не теряйте достоинства…»
Актер — кто это?
Актерский мир — среда особая, «чужаку» здесь многое покажется непонятным, надуманным, манерным. Я помню, как одна заплаканная зрительница, после кровавого финала «Гамлета», зашла за кулисы и, увидев хохочущих Лаэрта, Клавдия и самого принца Датского, сказала: «Ну, конечно, у вас, актеров, все легко…»
А когда актеры играют спектакль после смерти близкого человека? Похоронив Высоцкого, мы в тот же вечер, на той же сцене, где утром стоял гроб, играли спектакль. Это что — жестокость? Или — «все легко»? Но ведь крестьянин после смерти жены, предположим, идет задавать корм животным и работает по хозяйству? Острота утраты не притупляется, но жизнь идет своим чередом. Домашняя хозяйка после смерти мужа, с распухшим от слез лицом, готовит детям обед, подметает пол, убирает комнату. Сцена — тот же дом, который нельзя оставить без присмотра. Каждодневная работа. Только несоответствия здесь резче, заметнее.
Я очень люблю талантливых актеров и никогда не воспринимаю их как обыкновенных людей. У них обострено ощущение Красоты. Они всегда артистичны. С ними не бывает скучно. Они начисто лишены пошлости.
Но у меня нет друзей среди актеров. Я им не доверяю. Они переменчивы. Я никак не могу понять,