кинематографистов строить кадр. Легкомысленный и жизнерадостный Луначарский — Наталья Сац цитирует его совершенно ученическое четверостишие о том, что лучшей школой жизни является счастье, — был новому хозяину не просто враждебен, а противоположен, изначально непонятен. Стиль Луначарского мог быть фальшив, напыщен, смешон, но никогда не был административен. Он был последним советским наркомом — нет, пожалуй, еще Орджоникидзе, — умевшим внушить радость работы, желание что-то делать, азарт переустройства мира, в конце концов. Дальше опять пошли «начальнички» в чистом виде, люди, одним своим видом способные надолго отвадить от любой осмысленной деятельности.

Многие скажут, что Луначарский решал задачу заведомо невыполнимую — придавал революции подобие человечности, натягивал на нее маску «человеческого лица». Это, может быть, в метафизическом отношении не очень хорошо, даже и в нравственном сомнительно. Но для тех, кого он спас, метафизика и хороший вкус были не важней и не актуальней обычного гуманизма. Того самого милосердия, которого было тогда очень мало. Главное же, он явил миру принципиально новый тип политика: творца среди творцов. А что натворил много ерунды, так ведь девяносто процентов литературы Серебряного века были макулатурой и пошлостью, но очарования это не отменяет.

Он был отправлен в почетную ссылку и умер, ни в чем не раскаиваясь, все так же заботясь только о том, чтобы это хорошо выглядело. Высшая добродетель легкомысленных позеров — презрение к смерти. Есть вещи поважнее.

Нам бы сегодня хоть одного такого министра, но для этого нужен как минимум опыт Серебряного века. Плюс то редчайшее сочетание самоубийственности и жизнеспособности, легкомыслия и бронебойности, таланта и моветонности, которое, боюсь, не повторяется на земле дважды.

29 ноября. Умерли Натан Эйдельман (1989) и Виктор Астафьев (2001)

Одна ночь

Нечто глубоко символическое видится мне в том, что Виктор Астафьев и Натан Эйдельман умерли в один день — 29 ноября, хоть и с разницей в двенадцать лет. Эйдельман — в 1989 году, не дожив до конца горбачевской эпохи; Астафьев — в 2001-м, пережив ельцинскую и застав путинскую.

Астафьева и Эйдельмана — кажется, почти не пересекавшихся лично — свел один малоприятный контекст: в 1986 году они вступили в переписку, ходившую по Москве во множестве копий, а в 1990 году опубликованную в шестом номере «Даугавы». Поводом к обмену инвективами послужили два астафьевских текста — «Печальный детектив», где филфак местного пединститута состоял из «десятка местных еврейчат», и пресловутая «Ловля пескарей в Грузии», вызвавшая раскол на Восьмом съезде писателей СССР, уход грузинской делегации, извинения Гавриила Троепольского (Астафьев его извиняться не уполномачивал) и горячий восторг почвенной части Союза. Эйдельман указывал Астафьеву и на то, что Гога Герцев из «Царь-рыбы» — подозрительно нерусский, то ли из еврейчат, то ли из кавказцев, а главной ошибкой писателя историк считал то, что в бедах русского народа Астафьев прежде всего винит горожан, туристов, а также инородцев.

Ответ Астафьева в самом деле состоял из чрезвычайно сильных выражений — в короткой ответной записке Эйдельман признал, что «говорить не о чем». Переписку анализировали многие, подробней других — Константин Азадовский, чья статья «Переписка из двух углов империи» не только обвиняет Астафьева в антисемитизме и ксенофобии (думаю, не совсем справедливо), но и во многом оправдывает его. Мне почему-то кажется, что в дальнейшем споре они бы избавились от непримиримости, а там, глядишь, познакомились бы, выпили водки и признали обоюдную правоту (и неправоту) во многом; но в середине восьмидесятых люди многого не знали. Можно спорить о том, имел ли Эйдельман моральное право предавать переписку гласности и распространять в копиях (думаю, это было излишне, потому что обоим ничего, кроме неприятностей, не принесло). Антисемитизм и грузинофобия плохи в любом случае. В наши задачи не входит сейчас лишний раз прикасаться к «каленому клину», как назвал Солженицын русско- еврейскую проблему. На наших глазах в такой же каленый клин превращается проблема русско-грузинская, а русско-кавказская стала им давно. Заметим лишь, что в «Ловле пескарей» Астафьев высказал немало верного, продиктованного не столько ксенофобией, сколько оскорбленной любовью, и даже в Грузии многие нашли в себе мужество с ним согласиться. Реальная республика все больше расходилась с той обаятельно-застольной, романтически раздолбайской Грузией, которую, по сути, выдумали Думбадзе и Габриадзе, Иоселиани и Данелия, Квирикадзе и Джорджадзе. Под этой оболочкой зрела катастрофа, национальный характер выхолащивался, земля поэтов, крестьян и чудаковатых аристократов на глазах превращалась в землю чванливых торгашей, и о причинах этого перерождения Астафьев написал раньше и честней многих — не для того, чтобы Грузию оскорбить, а для того, чтобы спасти; в конце концов, в том же «Печальном детективе» и последующей его публицистике о русских сказано куда больше страшных слов, да и с почвенниками Астафьев скоро поссорился. Нас занимает сейчас не национальный вопрос, поскольку снят оказался и он. Эйдельмана и Астафьева объединяет сейчас нечто гораздо большее — и более страшное, — нежели то, что разъединяло. Оба умерли, и оба — в предпоследний день осени, в преддверии долгой и пустынной зимы. Исчезла страна, в которой они родились и работали. Обоих посмертно чтут, но мало читают. Покажите мне сегодня людей, особенно из тех, кому до сорока, в чей регулярный читательский обиход входили бы «Большой Жанно», «Царь-рыба», «Последний летописец» или «Печальный детектив». «Всех ожидает одна ночь», — писал в конце девяностых М. Шишкин; эта «одна ночь» и объединила сегодня всех, кто спорил в семидесятые, беря сторону Сахарова или Солженицына, Амальрика или Шафаревича. И даже тех, кто делился в восьмидесятые на астафьевцев и эйдельманцев. Ночью красок нет, все кошки серы. И страх, что на свету противоречия всплывут опять, становится главным аргументом тех, кому ночь жизненно необходима — ведь в темноте удобнее воровать, душить подушкой, в темноте не так заметно убожество и вообще все одинаковы, а это ли не стабильность.

Так называемая перестройка была торпедирована, погублена национальным вопросом. Попытка усовершенствовать, реформировать и очеловечить сложную систему была убита самым архаичным и примитивным, а именно «голосом крови». Перестройка свелась к распаду СССР, разрыву культурных связей и уничтожению единственно ценного, что в этой империи было, — ее наднациональной, сильной и талантливой интеллигенции, ее могучей и разветвленной культуры. Обращение к национальной проблематике, к выяснению, кто каких кровей, кто прав, а кто виноват, — как раз и есть признак распада и деградации; свобода принесла не развитие, не новые возможности, а радикальное упрощение, возврат к имманентным данностям, выпустила наружу духов земли и огня, развязала споры о базисе, а не о надстройке. Эти пресловутые марксистские понятия не так глупы, если понимать под «базисом» не социальные отношения, а те самые изначальные данности: пол, возраст, нацию, место рождения, происхождение. Человек осуществляется только в той степени, в какой поднимается над ними и делает сам себя. Во второй половине восьмидесятых это было забыто, и самая умозрительная из стран превратилась в одну из самых примитивных, распродающую недра, неспособную предложить миру ничего другого. Дискуссия между почвенниками и западниками выродилась в дискуссию между русскими и евреями, а потом и в примитивный лай с обеих сторон. А там рухнула и вся советская культура, оставив нам «Comedy Club», и сегодня Эйдельман и Астафьев волей-неволей опять оказались в одной лодке. Как заметил однажды Михаил Швыдкой, национальные противоречия в России всегда снимались под общим имперским гнетом — научиться бы договариваться без него!

Сегодняшний гнет — не столько имперский, сколько энтропийный: смерть, пожалуй, будет пототалитарнее всякого тоталитаризма. Диктатура посредственностей, осуществляемая решительно на всех уровнях, в самом деле сняла национальный вопрос. Больше того, в требованиях соблюдения элементарной законности, в протестах против необоснованных запретов и подтасовок, в борьбе с официозным враньем и целенаправленным оглуплением страны сегодня едины западник и славянофил, националист и интернационалист, а письмо в защиту Лимонова подписывают Иртеньев и Проханов, куда уж дальше. Обращение к национальному вопросу — признак торжествующей простоты, но есть простота и покруче: и русский, и еврей, и грузин едины в том, что дышать надо воздухом. Так что снять нацвопрос может не только имперская сложность, но и постимперская убийственная простота, для которой что Эйдельман, что Астафьев — одинаково тьфу.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату