кружевное платье для подруги и опять пристроился к порожнему рейсу на Буэнос-Айрес, к грузовому борту, куда его взяли за исключительное личное обаяние. Пространствовав таким образом девять месяцев, он оказался в Аргентине и пошел к любимой с кружевным платьем — история умалчивает, дождалась ли она его, но по логике сюжета ясно, что не дождалась.
То есть из девяти месяцев странствий, как видим, собственно прокаженными он занимался хорошо если месяц, но ведь проказа толком и не лечилась, по крайней мере в те времена; не лечение было важно, а внимание доброжелательного студента, бесстрашно прикасавшегося к язвам. Он в самом деле совершенно не боялся заразиться или умело это скрывал — еще одна черта святости. А то, что он постоянно едет не туда, куда собирался, проезжает остановки, тренирует каких-то, прости господи, футболистов или вляпывается в трагифарсовые споры со студентами, — это как раз высшее, тоже на грани святости, доверие к судьбе: ехать не туда, куда намечено, а туда, куда Бог поведет. И Бог его хранил — и в этом путешествии, и в следующем, когда он перевернулся на грузовике и отделался ушибом руки, и в штурме Санта-Клары.
Вот тоже эпизод: перенесемся в революционную Кубу 1956 года. Че к тому времени — ближайший друг и любимец Фиделя. Мало кто знает, что там было на самом деле с этой яхтой «Гранма», сколько набралось анекдотических, типично латиноамериканских ситуаций — начать с того, что на яхту, рассчитанную максимум на 12 человек, набилось 82 с оружием и консервами. Кто-то забыл закрыть кран в сортире, вода переполнила раковину и потекла на палубу, решили, что яхта дала течь, стали лихорадочно искать дыру — пока обнаружили причину катастрофы, успели выбросить в океан значительную часть консервов. Под конец недельного странствия суточный паек составлял кусок сыра и кусок колбасы. Постоянно сбивались с курса. Штурман Нуньес упал за борт, около часа его искали и поднимали, яхта все это время неуклюже крутилась на месте. На Кубе их ждали 30 ноября, подняли в этот день восстание в надежде, что они подключатся, но они опоздали, и восстание, практически безоружное, было разгромлено шутя. «Гранма» причалила только три дня спустя, и не туда, где ее ждали. У берега сели на мель — кто бывал на Кубе, знает, какое там количество рифов у побережья; спустили шлюпку — шлюпка затонула. Добирались до берега вброд, держа над головой ружья. Потом месяц проплутали в мангровых зарослях у побережья, в джунглях, в горах Сьерры-Маэстры; половину отряда перестреляли правительственные войска, сам Гевара — тогда уже получивший кличку Че, по любимому своему аргентинскому обращению «эй, парень», — жестоко страдал от астмы. Спасти его во время приступа могло только теплое питье, которым его и снабжали дружественные крестьяне. Он им за это рассказывал про марксизм. Во время переходов на него нападали приступы слабости и дурноты, он еле шел, держась за стволы, — в общем, как они с такими вояками умудрились победить, до сих пор непонятно. То ли Батиста нерешительно защищался, то ли всенародная поддержка повстанческого движения была в самом деле колоссальной.
Два года Че Гевара, произведенный Фиделем в майоры, сражался на кубинской территории; отряды повстанцев прирастали ежедневно. Он умудрился выиграть сражение при Санта-Кларе, захватив правительственный бронепоезд. Именно в Санта-Кларе он сказал знаменитую фразу о том, что солдаты регулярной армии при всем своем вооружении и всех боевых навыках бессильны перед идейными повстанцами, особенно в бою лицом к лицу. Ближний бой выигрывается теми, кто крепче верит, — повстанцы, современно говоря, были куда лучше мотивированы. После захвата бронепоезда в руках у отряда Гевары оказалось феерическое количество боеприпасов, городские полицейские управления сдавались одно за другим, а вскоре сложил оружие и правительственный гарнизон. Че Гевара давал интервью иностранной прессе, повторяя, что крестьяне и интеллигенция, оказывается, способны противостоять правительственным войскам, и этот опыт непременно надо распространить во время неизбежной мировой революции. Тогда же его впервые начали много фотографировать, и на всех фотографиях он с сигарой: курить крепкий кубинский табак он начал еще в горах, отгоняя москитов, на которых у него была вдобавок аллергия — укусы раздувались и трудно заживали; говорят, сигары и от астмы хороши. После победы революции он стал самым снимаемым и цитируемым персонажем, обгоняя по этой части даже Фиделя: речь его была поэтична, пересыпана цитатами местных поэтов, из которых выше всех он ставил Леона Фелипе (кстати, в этой оценке совпадал с Ахматовой: как хотите, вкус у него был).
Дальнейшая славная деятельность на посту сначала министра индустриализации, а потом главного банкира страны — поистине достойна изумления: как устроены финансы и промышленность, он понятия не имел, но в Латинской Америке это норма. В одной Колумбии было около двухсот военных переворотов за последние 300 лет — смешно думать, что к власти хоть раз пришли профессионалы: страной начинают управлять либо бывшие военные, либо партизаны, то есть бывшие крестьяне, — и ничего, справляются, взяток не берут… Доклады Гевары по вопросам индустриализации и национализации — перлы, в одном из таких докладов, сугубо деловых, прозвучала великая фраза: «Социализм не означает отрицания красоты». Овация. При этом ему нельзя было отказать в самоиронии — так, он предложил присвоить его имя худшим заводам по итогам года. Пусть напоминают о его тактических промахах. Это были заводы по производству скобяных изделий и сельскохозяйственного инвентаря. Насилу его отговорили. Вечно сетуя на недостаток собственного образования, он повторял: «Отсутствие системы — вечный порок латиноамериканской интеллигенции…» Порок или национальная черта, и где, собственно, грань между ними?
Какой-то во всем этом был блеск необязательности, непрагматизма — как хотите, это очень обаятельно. Напоминает заседания первого ленинского совнаркома, на которых только Ленин говорил по делу, а все остальные растекались мыслию, но Гевара как раз поощрял такое растекание. Собираются у него, допустим, директора предприятий и говорят о литературе, о музыке, он им рассказывает про Шпенглера, про то, как подростком восторгался Фрейдом… Они его спрашивают о Неруде, о Карпентьере (он больше всего любил «Век просвещения»), о Кортасаре, посвятившем Геваре рассказ «Совещание»… Однажды задают вопрос: что вы скажете о морали? «Это самый трудный вопрос из заданных мне», — говорит Че и потом сорок минут рассказывает о морали, как он ее понимает, о том, что высшая нравственность — в самопожертвовании, что жертвовать собой легче и приятней, чем другими… В общем, у них там было интересно. Из латиноамериканских революций это была, пожалуй, самая бескровная и романтическая.
Мне скажут: а как же кубинские диссиденты, которые гибли при попытке к бегству? Кубинские контрреволюционеры, которых арестовывали и содержали в трудовых лагерях? Кубинские богачи, у которых все отняли? А репрессии, а ограничения свободы, и маоистские симпатии Че, и дружба его с Мао, и леворадикальные взгляды, и бюрократизм, который немедленно разводят любые бывшие революционеры, и кубинские не исключение?! А я скажу: все это было, и каждый видит, что хочет. Но чегеваризм не стал бы новой религией, если бы было только это. Во-первых, между Че Геварой и Пол Потом есть некоторая разница, а во-вторых, стоит отделять Гевару-функционера от Гевары-героя. Быть функционером он очень скоро перестал, потому что ему надоело: в истории XX века мало революционеров-победителей, добровольно отказавшихся от власти. А быть героем не перестанешь: это, товарищи, крест, склад характера, с ним приходится жить до конца.
Тем, кто не знает, это трудно объяснить, но тем, кто хотя бы пел кубинские и прочие революционные гимны на школьных конкурсах политпесни, тем, кто посещал знаменитую Интернеделю в Новосибирском университете, тем, кто хоть раз попросту слышал латиноамериканскую народную музыку, помимо «El Condor Pasa», я предлагаю вспомнить сложный комплекс чувств, который нас при этом обуревал. Есть, повторяю, люди, которые ко всему этому холодны, — очень таких людей понимаю, я сам ровно ничего не чувствую при виде туристского костра или иных романтических прибамбасов из бардовского антуража, и даже больше вам скажу — я терпеть не могу латиноамериканской прозы, она почти вся одинаковая, и ничего выше «Ста лет одиночества» и «Осени патриарха» в ней попросту нет, нет — и все. Ну, может, «Педро Парамо» Хуана Рульфо. В принципе же ни Борхеса, ни Кортасара нельзя сравнить с Маркесом по изобразительной мощи и по силе обобщения: как-то он умудрился вобрать все. Так вот, попробуйте вспомнить свои чувства при чтении этих лучших образцов мифологической прозы, добавьте к этому впечатления от прослушивания песни «Hasta siempre comandante» или песенки совсем из другого времени, однако очень модной в те же времена: «Bella ciao», которую в шестидесятые не перепевал только ленивый. Как-то в Турции, где марксизм и левый радикализм в большой моде, я купил диск с записями лучших революционных песен XX