— Как же, детки, путь не близкий, Вдруг задержат где меня: Ни записки, ни расписки Не имею на коня. — Ты об этом не печалься, Поезжай да поезжай. Что касается начальства — Свой у всех передний край. Поезжай, кати, что с горки, А случится что-нибудь, То скажи, не позабудь: Мол, снабдил Василий Теркин — И тебе свободен путь. Будем живы, в Заднепровье Завернем на пироги. — Дай господь тебе здоровья И от пули сбереги… Далеко, должно быть, где-то Едет нынче бабка эта, Правит, щурится от слез. И с боков дороги узкой, На земле еще не русской — Белый цвет родных берез. Ах, как радостно и больно Видеть их в краю ином!.. Пограничный пост контрольный, Пропусти ее с конем!

Свет того добра и того счастья до сих пор светит. Только в «Теркине» сохранилось в абсолютной неприкосновенности и полноте живое вещество войны — и Победы. Здесь не миф, не аргумент в споре, не поиск исторической правды, которой никогда не находят, — здесь как оно все было. И поскольку на «Теркина» продолжают отзываться и те, кто рожден через тридцать, сорок, пятьдесят лет после войны, — значит, то, чем выиграна эта война, до сих пор живо. Да куда оно и денется.

3

Когда Твардовский в присутствии Хрущева «и других официальных лиц» (бытовала такая формулировка) дочитал «Теркина на том свете», Хрущев спросил притихших главных редакторов: «Кто смелый? Кто ЭТО возьмет?»

Это была, в общем, не шутка первого лица насчет своих полномочий — в духе сталинских сомнительных острот: «Я не хотел подписывать договор с Гитлером, но Молотов заставил». Хрущев был человек с чутьем и понимал, что для публикации этой вещи — даже понравившейся первому лицу — нужна реальная смелость; и не потому, что это очень уж резкая сатира. Положа руку на сердце, «Теркин на том свете» — вещь не смешная даже по меркам 1964 года. Твардовский не юморист, хотя мрачно пошутить умел (гениальный ответ 1970 года на вопрос партфункционера, как, мол, дела: «Пережили лето горячее, переживем и говно собачее»). Читать этого второго «Теркина» тяжело, не скучно, а муторно, и писать было не веселее; не зря на Западе его тут же сравнили с Кафкой, что Твардовский в рабочих дневниках отметил с благодарностью. Никакой особенной дерзости в высмеивании советской бюрократии при Хрущеве уже не было, и даже шутка насчет раздвоения того света на наш и капиталистический не храбрее «Незнайки на Луне», где классовая борьба переносится в космос. Отважней всего была догадка о том, что советское общество — ну да, мертво; что, попав на тот свет в 1943 году, Теркин угодил, в сущности, во вторую половину пятидесятых.

Поразительно, как безрадостны сочинения Твардовского в последние пятнадцать лет: казалось бы, оттепель, блестящая плеяда молодых талантов, приличный — по собственному его мнению — человек на самом верху, и сам «Трифоныч», хоть и преодолевая бешеное сопротивление, делает лучший и правдивейший журнал, но лирике не соврешь. И поздняя его лирика угрюма, задолго до смерти прощальна и завещательна, и последние поэмы проникнуты горечью, стыдом, тоской: может, до разоблачений второй половины пятидесятых он в самом деле не представлял масштаба сталинских преступлений и был раздавлен этой правдой? Не думаю: как-никак он был сыном сосланного кулака и о трагедии сельской России знал побольше других. «Не он бы писал, не я бы читал», — сказал Трифонову о гроссмановском «Все течет». Скорей причина его оттепельной мрачности в другом: его поколение лучше молодых понимало, что оттепелью ничего не исправишь. Иллюзии могли быть у тех, кто родился в начале тридцатых. А у тех, кто застал великие проекты двадцатых и вдохновлялся их грандиозным утопизмом, к пятидесятым годам не осталось иллюзий: дело мертвое. Косметические перемены не спасут, а на глобальные никто не пойдет. Теркин — символ России, в чем и сам автор не сомневался. И потому поэма его — про Россию на том свете, про страну, в которой не осталось ни глотка живой воды. А единственным по-настоящему живым временем была война. И именно на войну просится Теркин обратно — потому что все остальное безнадежно, безвоздушно, безвыходно.

«Кто смелый?» — повторил Твардовский. Руку поднял его зять Аджубей: «Мы рискнем!»

Думаю, это самая отважная публикация в советской истории — по смыслу она рубежней «Детей Арбата» и «Белых одежд», а в каком-то смысле и «Архипелага». Потому что у авторов всей советской и антисоветской протестной литературы была надежда, а у Твардовского нет. Коллективного спасения из посмертного бытия не бывает. Выбираться надо по одному — как, используя фронтовой опыт путешествий на подножках и проникновения в любые лазейки, сбегает с того света Теркин.

Выполнять этот завет в сегодняшней России, омертвевшей, пожалуй, еще более, выпало нам.

22 июня. Александр Дюма-пер приехал в Россию (1858)

Законы природы, или 150 лет спустя

22 июня 1858 года Александр Дюма-пер шагнул на санкт-петербургский берег, о котором он столь долго мечтал и на который его двадцать лет кряду не пускал покойный император Николай Павлович. Добрейший был человек — другой бы за «Учителя фехтования» приказал найти Дюма за границей и выкрасть для более тщательного изучения писателем сибирских реалий. Первый в мире роман о декабризме, и весьма сочувственный. В Россию книга все равно проникала, несмотря на запрет. Однажды Николай увидел, как ее тайком читает его собственная жена, и сделал такую сцену, как если бы застал ее

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату