местопребывание душ грешников, осужденных на вечные муки. Цитирую:
Долото внезапно начало бешено вращаться, показывая, что мы достигли крупного пустого «кармана» или пещеры. Температурные датчики показали драматическое увеличение тепла — 1075 градусов Цельсия. Когда мы подняли долото, то не могли поверить своим глазам. Клыкастая, когтистая тварь с огромными злыми глазами появилась в облаке газа и завизжала, как дикое животное, перед тем как исчезнуть. Часть рабочих и инженеров разбежалась, а тем из нас, кто остался, удалось узнать больше. Мы спустили в скважину микрофон, предназначенный отмечать звуки от движения литосферных плит. Но вместо движения плит мы услышали человеческий голос, в котором звучала боль. Крики, вопли не были криками и воплями одного человека, они были криками, воплями и стонами миллионов людей. К счастью, мы имели включенный рекордер, и мы имеем вызывающие ужас звуки и записи на магнитофонной ленте.
Открытие ада может вызвать политические аллюзии у демократов (Сибирь — лагеря), потрафить патриотическому чувству русистов (не в Швейцарии же!), поколебать ортодоксов (Дмитрий Аззаков сказал: «Как коммунист я не верю в небеса и Библию, но как ученый я теперь верю в ад»), посмешить скептиков, напугать легковерных.
Все это — если иметь в виду содержательную сторону корреспонденции. Но меня она интересует как факт журналистики эпохи гласности.
В этом контексте заметка из «Комсомольца Удмуртии» не более необычна, чем десятки и сотни других публикаций, принадлежащих к одному направлению, которое в последние годы можно считать господствующим, — парадоксографии.
Удивительное, экстравагантное, сенсационное — категории парадоксографической традиции, насчитывающей более двух тысяч лет и освященной такими достойными именами, как Сенека и Плиний Старший. Парадоксограф собирал факты о дюжине близнецов, остатках Прометеевых цепей, трехголовых петухах, птице Феникс, единорогах, великанах, карликах, толковал сны и знамения. Страбон писал о муравьях величиной с лисицу, Плиний видел кентавра в меду.
На новом витке экспансии популярных научных знаний кентавра если и сменили пришельцы, то восьминогие жеребята (Чернобыль) остались теми же. И если древние обычно ссылались на сведения еще более древних, то в наше время преобладают свидетельства очевидцев и записи на рекордере. При этом не имеет значения, что запись никто не слышал: сообщение о факте уже само по себе является полноценным фактом в эпоху тотальной информации.
Обильные всходы появляются тогда, когда обложной информационный дождь пропитывает почву, взрыхленную социальными переменами. Когда нарушается культурная иерархия. Когда разрывается связь носителей идейных и нравственных ценностей с социальной структурой, заложившей основы этих ценностей.
Короче говоря, ад находят тогда, когда общество лишается рая. Разумеется, никогда, даже в пору нищей счастливой солидарности в кольце врагов, советский народ не обладал единым для всех мировоззрением, но утопическая доминанта организовывала бытие, телеология определяла идеологию, будущее оправдывало быт. Из такого комплекса представлений возникли не только сталинизм, не только хрущевский порыв, но и идея перестройки, и сам этот векторный термин.
Но уже первые инъекции свободы подорвали организм, оказавшийся не таким могучим: выяснилось, что его подвергали просто не тем испытаниям. История знает подобные примеры с крупными явлениями: Москва сгорела от копеечной свечки, а Петр боялся не шведов, а тараканов.
На нарушении и сломе всех критериев, норм, идеалов в обществе, лишенном организующего вектора, бурно расцвела парадоксографическая журналистика. Это естественно: во внезапном многообразии обратить на себя внимание может лишь нечто невероятное. Началось бурение скважины в ад.
Здесь надо оговориться. За тринадцать лет жизни в Америке я читал в здешней прессе об открытии преисподней раз шесть. О трехголовых петухах здесь не пишут лишь потому, что в эту сторону не повернется ни одна голова. Зато теперь модно беременеть от пришельца, тема недостаточно разработана. Но разработана кем и где? Космическими казановами и подобными проблемами занимается «желтая» пресса, то есть определенная отрасль журналистики, имеющая четко очерченный читательский и авторский круг. Жизнь американца, покупающего «Нью-Йорк таймс», бедна: он никогда не узнает о дочери гориллы и миссионера. Зато за ее спортивной карьерой чутко следит читатель «Стар» и «Инкуайрер», чей мир играет полнотой красок, удовлетворяя извечную потребность в чудесном.
Советская перестроечная пресса сама стала феноменом парадоксографии — то есть невероятным явлением, — пытаясь совместить «Нью-Йорк таймс» с «Инкуайрером», приземленную правду — с поэтической фантазией и возвращаясь в этой бесшабашной попытке к древним парадоксографам, у которых научные факты, ценные по сей день, не мешают соседству людей с песьими головами.
Такое возвращение происходит на ином, современном уровне, и в этом смысле заметка из «Комсомольца Удмуртии» — все-таки редкость. Но это не меняет общей установки на необычное и сенсационное, которое теперь зато проявляется гораздо шире, чем две тысячи лет назад, — не только в тематике и содержании фактов, но и в диковинном смешении видов изданий, жанров, стилей.
С точки зрения журналистики, информация о публичном доме в Вентспилсе не более экстравагантна, чем политический обзор в еженедельнике «Советский цирк». Заметка о метровых чернобыльских грибах не удивительнее, чем огромное интервью с заключенным Чурбановым в журнале «Театральная жизнь». Смелость «Московских новостей» проявляется и в независимости позиции, и в наименовании рубрик — «Вести из-за бугра» и «Междусобой». Полоса астрологического прогноза в четырехстраничной газете — такая же странность, как полосная экономическая статья в той же газете. В разоблачении охотничьих злоупотреблений вождей не больше новизны, чем в развязном тоне обозревателей «Столицы». Обнаружение ада в Западной Сибири столь же сенсационно, как и утверждения «Нашего современника» о том, что все — евреи. <…>
На фоне социальной смуты всех еще ярче проявляется душевная смута каждого. И если хаотическое брожение масс вызывает страх и почтение хотя бы в силу масштабов, то личный хаос заметен прежде всего нелепой и смешной своей стороной. Так, слон в посудной лавке ничуть не забавен, потому что итог его вторжения однозначен, а последствие движений ребенка или пьяного непредсказуемы и комичны. Смещаются критерии, нарушаются соответствия, едет крыша. Житель Перми предлагает в «Огоньке» помочь «юному царевичу» — так он называет Георгия, внука великого князя Владимира Кирилловича — жить «в атмосфере русского», а для этого «было бы здорово пригласить его в Артек».
Известный светский остроумец Валентин Гафт наотрез отказывается дать интервью на лирическую тему: «Я скорее поговорю с вами о социальных проблемах… Я не собираюсь никого веселить или развлекать» — на это жалуется журналистка из «Собеседника».
Действительно, трудно. Все переменилось, да невзначай, да так проворно. Почему бы актеру не погружаться в общественную проблематику, если писатели вовсю решают экономические задачи? Отчего царевичу не очутиться в пионерлагере, если музыковед стал президентом? Все по-новому, как всегда, и все в революционной обстановке. И главное — сменились идеологические знаки.
В номере «Литературки», открывающем 91-й год, — художественный снимок: школьница с бантиками, глядящая вдаль. Фотография называется «В храме», и вид у девочки почти такой же просветленный, как на снимках «За советом к Ильичу» и «Сбор дружины». Редакция облегчила бы себе труд, достав нужные сюжеты из архива и сменив названия.
Как фактически и поступила журналистка из «Московской правды», готовя статью «Наташина келья»: «Провожаю взглядом ее ладную, даже в неуклюжем монашеском наряде, фигурку»; «Всюду строительные леса, натужно гудят моторы тракторов и машин. Реставрационные работы, как пояснили мне