единственный близкий и любимый человек.
Судьба была немилостива к ним. Перед самой войной Рунов женился; он только что окончил курс и был оставлен при университете. Мобилизация оторвала его от дома, и за все четыре года войны только однажды он попал опять в Одессу. Тяжело раненный — пуля пробила внутренние органы — он пролежал несколько месяцев в одесском лазарете; долго боролся со смертью, буквально вырванный из рук ее самоотверженным уходом и безграничной любовью своей сиделки — жены. И, вернувшись к жизни, благодарил судьбу за раны, за страдания; давшие ему неповторимые минуты счастья.
Потом — революция. Выгнанный солдатами из полка, он вернулся в Одессу к семье и прерванной работе, чтобы через три-четыре месяца пойти опять без колебания добровольцем в бригаду генерала Тимановского.
Рунов давно не виделся с женой. Знал из последних ее писем, что она больна и не выходит из дому. По его расчетам, посланные в конце прошлого месяца деньги должны быть на исходе, и она оставалась в городе, захваченном большевиками, одна — беззащитная, без близких и без средств.
Рота, обойдя город полями, вышла на Большой Фонтан. Сзади послышалось характерное пыхтение мотора, и по рядам пронесся возбужденный шепот:
— Броневик!..
Рунов на всякий случай свернул роту в сторону и положил людей. Сам остался на дороге. Шум двух моторов явственнее и ближе. Когда головной броневик почти поравнялся, Рунов разглядел на нем трехцветный флажок и окликнул. Машина остановилась. Из-за щита высунулась осторожно чья-то голова, как будто знакомая. Он узнал штабного офицера.
— Кто здесь?
— Рота N-ского полка.
— А, это вы, Рунов! Что вы здесь делаете?
— Догоняем полк. Скажите, пожалуйста, в чем дело? Почему мы уходим?
— Полная эвакуация, батенька. Разодолжили союзники — черт их подери! Бригада идет на погрузку, а куда повезут — неизвестно. Не то в Константинополь, не то в Новороссийск.
— А в городе что делается?
— Болыпевицких частей пока еще нет, но власть захватил военно-революционный комитет и неистовствует. На улицах идет пальба. Мы с трудом пробились, добрый десяток лент пришлось выпустить. Пощелкали-таки мерзавцев порядочно… Ну, прощайте, тороплюсь…
Рота прошла еще немного по пыльной фонтанской дороге и остановилась на привал. Рунов отошел в сторону, лег на землю и положил голову на глыбу известняка. Смотрел в черное, звездное небо.
Мысли без связи, образы без плоти…
— Иван Андреевич, где вы?
К Рунову пробирался между недвижными телами, лежавшими прямо на дороге, поручик Побельский — «отец», как звали его в роте за пожилой ли возраст и бороду с проседью или за наставительный тон. Подошел, сел на землю рядом и тихо заговорил.
— У меня во взводе происшествие — два человека сбежало. Тьма кромешная — где уследить…
— Кто такие? Побельский назвал фамилии.
— Ну, от этих можно было ожидать.
Наступило молчание. Томительное… Побельский не уходил, и это тяготило Рунова. Хотелось побыть одному со своими мыслями.
— Иван Андреевич, будьте отцом родным, отпустите меня в город. Вот вам крест — к утру догоню роту. Устрою только малышей и назад.
Он говорил шепотом, порывисто, будто желая выбросить вон поскорее слова, застревавшие в горле. Его тон — просительный и растерянный какой-то — был необычен и неприятно действовал на Рунова.
— Вы с ума сошли?!
— Да ведь пропадут маленькие…
— Не могу! Нет, не могу! Подумайте только, какой пример для других…
Опять тягостное молчание. Но разговор продолжался без слов, передавая беззвучно мольбу, отвечая колебанием. Рунов встал; поднялся и Побельский.
— Поручик Побельский! Вы пойдете в тыльном дозоре.
Капитан вынул бумажник, сорвал дрожащими руками часы и перстень и, подойдя вплотную к Побельскому, стал быстро засовывать все это в карманы его френча. Шепотом, словно боясь своих слов, он говорил:
— Попросите вашу матушку, пусть передаст это моей жене. Чтоб берегла себя и не забывала. И вернитесь — слышите? Вы должны вернуться, если в вас есть хоть капля совести.
И, повернувшись, крикнул в темноту:
— В ружье!
Рота поднялась и пошла.
Отойдя за придорожную полуразрушенную дачу, Побельский поставил к стене винтовку, сбросил мешок и стал торопливо срывать погоны с френча. Сухой треск рвавшихся крепких ниток заставил его вздрогнуть. Он замер. Почудилось на минуту, что этот еле слышный звук разносится гулко по всему полю, что долетит до уходящих… Услышат и поймут.
Рядом у стены что-то зашевелилось, какой-то темный комок.
— Кто здесь?
В горле перехватило, холодной жутью облило сердце. Молчание… Он пододвинулся и затрясшимися руками зажег спичку. Комок вдруг поднялся, вырос, и на одно мгновение перед упавшей вновь тьмою на Побельского глянули полные животного страха человеческие глаза. Он успел узнать солдата своего взвода и в тот же миг почувствовал, как грузное тело навалилось на него и крепкие, шершавые руки, пахнувшие потом и конским навозом, сжали его горло. Страшный шум и звон нестерпимой болью отозвались в мозгу. Тысячи молотков дробно и больно ударили по черепу. Широко открытые глаза, преодолевая тьму, метали разноцветные искры, и в их свете будто виднелось так близко, так ясно чужое, страшное лицо… Свет ослепительней; словно крутым кипятком плеснуло в голову, в мозг; потекли, закружились в безумном беге — мутное пятно стены, тьма, звезды и страшные глаза…
И кончилось. Шумы замолкли, искры погасли.
От стены бесшумно, крадучись, отделилась человеческая фигура и пропала во мраке.
С тех пор, как добровольцы оставили Одессу, жизнь Рунова как будто раздвоилась. Вряд ли многие в полку относились с большей добросовестностью и увлечением к службе. На службе и, вообще, внешнему он отдавал только половину своего существа. Всюду, где бы он ни был — в теплушке в дни томительных и скучных переездов… в стрелковой цепи, извивающейся змеей по полю среди тысяч невидимых бичей-пуль, режущих воздух и землю… в бесшабашной угарной пирушке… или под сводами храма, наполненного тоскующими звуками поминальных песнопений — о, как часто бороздили они душу в эти скорбные дни!.. — всюду уходил он в свой мир, особый, заветный, никому не доступный. Он переносился воображением в свой брошенный дом, воспроизводил с реализмом безумца или ясновидящего встречи, разговоры, целые эпизоды, в которых его жена, его Любовь являлась всегда в образе больной, несчастной, преследуемой и мучимой большевиками, а он приносил ей избавление и радость.
Под таким личным углом зрения Рунов расценивал и внешние события. Полк перебросили в Ростов — это было хорошо: крупный центр беженства и прессы.
В ростовские редакции стал часто заходить высокий молодой офицер с неизменным вопросом — нет ли каких-нибудь одесских газет? И когда находился случайно затрепанный номер старой газеты, он перечитывал его весь от начала до конца, до последнего объявления и уходил всегда неудовлетворенным… В газетах стали появляться объявления: «Лиц, приехавших из Одессы, просят откликнуться по адресу…» Но не откликался никто, потому что одесские берега охранялись большевиками бдительно, а те немногие беженцы, которые вырывались оттуда, видели в газетном объявлении большевицкую провокацию или