на котором стоят высокие подсолнухи. «Стой!.. Ведь надо же зайти, спросить о страшно важном, без чего нельзя… заснуть…» Но и выселки пронеслись уже, пропали; пропала и земля, а дорога подымается от земли по крутой и яркой радуге прямо к облаку. И на складе его — Бог Саваоф. Тот самый, что глядел всегда с иконостаса семинарской церкви — сурово, пронизывающе… А пониже, на ступеньке Божьего престола — отец, с его редкой бородкой и слезящимися глазами.
Бросился, было, радостно к отцу, но кто-то страшный преградил путь, в ушах прозвенел полный ненависти окрик:
— Подыхаешь, стерва!..
В голову, в левый висок ударило больно — раз, другой. Ковтун с усилием открыл глаза. Прямо перед ним поле — далеко, сколько можно окинуть взором. Вдали — резко и прямо бегущее полотно железной дороги, терявшееся дальше за пригорком; на невидимом его продолжении — два белых дымка подымались из-за гребня, таяли в прозрачном воздухе и вспыхивали вновь все дальше и дальше. Изредка раздавались орудийные выстрелы — глухо, издалека. В сознании проносилось отчетливо:
«Ушли вперед, не заметили, не подобрали…»
Но эта мысль уже не волновала: все было глубоко безразлично…
Опять ударило в висок… Ковтун скосил глаза до боли: возле него, наискось, лежал человек и судорожным движением ноги, обутой в большой грязный сапог, толкал его в голову, задевая по глазу.
— Подыхаешь, стерва?!. Сил моих нету подняться; а то удавил бы!
Ковтун сделал большое усилие и повернул голову. Человек лежал, вытянувшись — длинный, громоздкий, в расстегнутой солдатской шинели, без шапки. Все лицо его было покрыто страшной неподвижной маской — сплошным черным струпом запекшейся крови; и только глаза — такие же страшные — шевелили веками и пылали злобой.
Их взгляд показался Ковтуну до странности знакомым…
— За что?
Они лежали вдвоем — два врага — среди пустынного поля в такой жуткой и беспомощной близости. По замиравшим выстрелам — где-то далеко, уже за Белой Глиной — можно было судить, что бой кончается, и это сулило надежду на помощь одному и обрекало другого…
Дремотный покой разливался по телу Ковтуна, и на душе его было покойно — ни боли, ни страха, ни желаний. Об одном только жалел: «Зачем не повидал ее, не узнал…» Да еще смущал взгляд этих ненавидящих глаз из-под страшной маски.
Поручик повторил тихо:
— За что?..
— Еще спрашиваешь?.. Так-растак твою душу! Пришли!.. Кто вас звал, офицерье проклятое!.. Мало вам кровушки на войне было, так теперь народ добиваете! Повернуть все по-старому хотите! Землю нашу, которую кровью да потом, для дворянчиков и казаков отбираете!..
Голос говорившего был также до странности знаком, как и глаза. Ковтун напрягал память — где он их видел, и под пристальным взглядом его мало-помалу расходилась жуткая кровавая маска, и выступали знакомые черты… «Да, без сомнения, — Михаиле»… Сосед, один из фалеевских сыновей… Его ровесник. С ним да еще с Захаренкой он был наиболее дружен, вместе прошло все детство…
— Брось, Михаиле, неправду говоришь…
Глаза из-под маски расширились, засветились, и грузное тело приподнялось было от земли, но тотчас же беспомощно упало.
— Ковтун?..
— Да.
От неожиданности и от волнения оба смолкли. Первый прервал молчание Михаиле.
— Какое дело… Значит, правду говорили люди, что ты кадетам продался. А ведь как разорялся-то прежде насчет народушка: «Кровопийцы, мол, захребетники крестьянские»… То да се… Башку морочил, сукин сын.
Он застонал от боли — свело обожженную шею; задыхался от сгустка крови, остановившегося в горле. Падали острые, злые слова, как горячие капли, обжигали, будили в дремотном сознании Ковтуна отравленные воспоминания.
«Ведь было…»
В предпоследнем классе семинарии вступил в кружок с безобидным названием «Самообразование», направлявшийся, очевидно, извне какой-то искусной рукою. Теперь это ясно… Ушел с головою в новый мир понятий, перевернувший все его простое миропонимание, вскормленное ставропольским черноземом, здоровой и сытной жизнью. Будто прозрел. Возмутился социальной неправдой, загорался ненавистью к праздноживущим от мужицкого пота… В увлекательных книгах, которые поглощали тогда жадно участники кружка, были и готовые ответы, как помочь мировому злу разрушить ненавистный государственный строй, смести лицемерную общественность, отобрать землю — исконное мужичье наследие — и взять власть трудящимся. Что дальше — об этом не особенно задумывались, главное — «разрушить оковы». Сколько было тогда юношеской чистой веры и задора! Как легко рушилось, ломалось, сметалось все, какие светлые перспективы открывало будущее!..
Эту веру и пламенный гнев заносил с собою в тихую Песчанку, приезжая на каникулы.
«Да, было…»
Его сверстников по кружку жизнь раскидала по свету — ни с кем не пришлось потом встретиться. Про двух слышал уже в Песчанке. Одного — отца Леонида, священника ближнего села, убили недавно красногвардейцы. Схватили во время вечерни, вывели в пустырь на то место, где зарывался чумной скот, велели выкопать самому могилу, зарубили и бросили его туда… Другой — Промовендов занимает важный пост: красный комендант Ставрополя. Про его похотливость и кровожадность рассказывают ужасы!..
«Да, жизнь все перевернула вверх дном».
Фадеев со стоном и кашлем выплюнул на грудь сгусток крови.
— Чего молчишь? Сказывай, дорого ли продался? Землицы тебе пообещали или деньгами отсыпали?
— Ты не прав, Михайло. Землю я и свою-то отдал обществу, и заречный клин, что твои захватили, велел оставить за тобой… А жалованья получаю столько, сколько ты батраку платил. Вот что…
— Какое дело… Молчание…
— Так зачем же ты пошел к ним?
— Не из-за выгоды, конечно… Трудно мне теперь объяснить тебе — силы нет… Мы за народ идем. Большевики губят Россию, они обманывают народ… А в прошлом — ошибка вышла: намерения-то были хорошие, и правда-то была настоящая, да не той, видно, дорогой я за ней пошел, заблудился. Все мы заблудились… Я еще хоть знаю, за что умираю, а ты вот…
Собирал мысли — хотел рассказать Михаиле попонятнее про большевизм, но мысли путались. «Да и к чему теперь — поздно… Все равно умирать приходится…»
Повторил вслух:
— Умирать приходится… Долго молчали.
Солнце садилось уже; в поле становилось тихо и прохладно. Вдалеке дымил и медленно двигался поезд. Целым роем оводы и мухи кружились возле раненых, однообразно и нудно гудя, прилипая и жадно всасывая кровяные пятна; больно жалили лицо и руки. Михаиле тихо стонал. Ковтун не чувствовал уже боли. Спадала волна нахлынувших чувств, и снова обоих начало клонить ко сну; веки, натруженные за день прямыми солнечными лучами, засоренные пылью, крепко слипались.
Михайло тихим, прерывающимся голосом заговорил:
— Это правильно, что заблудились. Ваша ли правда, их ли — не понять. А ты меня прости, Христа для… Озлобился…
— Ну, что там — все виноваты… Хотел спросить тебя, Михайло… Правда, что Юля выдала добровольцев?..