около тысячи ратников, что готовились принять врага на стенах. В победе защитников крепости не было никаких сомнений, речь шла только о ее цене… И немцы сделали все, чтоб цена эта оказалась высокой.
Солнце клонилось к закату, когда конница прорвалась к стенам Пскова — для ландскнехтов не было никакого смысла продолжать бой, но они дрались с тем же упорством, что и в самом начале схватки. Они вообще не знали усталости. Млад с трудом поднимал меч, его силы едва хватало на то, чтоб не дать пробить себе голову. Рука, сжимающая рукоять, онемела, пальцы словно свело судорогой, левая же кисть с отбитыми пальцами вот-вот должна была разжаться и выронить щит.
Ландмаршал дал приказ к отступлению, и наемники отступили бы, но путь им преграждала конница, им ничего больше не оставалось, как пойти на отчаянный прорыв: поразительно, как быстро их командиры умели принимать решения, и как быстро потрепанные полки смыкали ряды. Для боя с конницей у них были только короткие алебарды с гранеными копьями на концах, и строй мгновенно выставил их вперед.
Конница тоже готовилась встретить прорыв наемников — князь Тальгерт махнул руками, приказывая ополчению разойтись в стороны.
— Освободите им дорогу! — крикнул Тихомиров студентам, — пусть уходят!
— Ребята, в стороны! К стенам, отходите к стенам, — подхватили сотники его приказ.
Оказавшись вдруг без противника, студенты растерянно смотрели по сторонам, опустив руки. И двинулись к стенам вразнобой, толкаясь и налетая друг на друга.
— Вдарить по ним напоследок… — услышал Млад сзади и оглянулся: кто, как не Ширяй, мог это предложить!
— Я тебе вдарю, — огрызнулся он, — к стенам. Быстрей. Они сейчас вас просто сметут!
— А на щиты? — тяжело дыша, спросил с другой стороны Добробой, и его подтолкнули сзади.
— На какие щиты? — рявкнул Млад, пропуская его вперед, — отходим!
Но ландскнехты не стали дожидаться, пока ополчение освободит им путь — для плотного строя, готового столкнуться с конницей, рассеянные ряды пехоты не были препятствием. С воинственным воем наемники пошли на прорыв: ополченцы едва успели выставить щиты, когда остроконечные копья на саженных древках врезались в разрозненную толпу.
Ни о каком перестроении студентов не могло быть и речи — кто смог, тот отступил. Млад развернулся лицом к строю наемников, отталкивая ребят спиной и надеясь прикрыть их щитом.
— Мстиславич! Я с тобой! — рядом встал Ширяй.
— Отходи! — успел крикнуть Млад, когда с другой стороны от него встал Добробой, и еще человек пять, выставив щиты вперед, образовали заслон для остальных отступающих.
Млад мог бы отойти еще на несколько шагов, но не смог сдвинуть с места это жалкое прикрытие.
Ландскнехты врезались копьями в их щиты. Млад видел, как Ширяя удар отбросил в сторону, он видел даже, как покатился по снегу его щит, видел, как двое ребят падают под ноги наемникам, и как копье алебарды бьет в неприкрытый бок Добробою, видел, как взлетает шестопер над головой у него самого, и как опускается вниз, на лицо, и подумал еще, что и дед его не любил шлемов с наносником — неудобно смотреть. Наверное, он успел нагнуть голову, потому что в глаза ему ударил свет заходящего солнца, и показался сначала белым, а потом черным.
Млад открыл глаза и увидел сумерки. Серое сумеречное небо, на котором еще не появились звезды. Сначала он не слышал ничего, кроме звона в ушах, и не видел ничего, кроме этого неба — странно широкого, пустого и однообразного. Он медленно вспоминал, где он и что с ним, пока звон в ушах не превратился в низкий вой, прерываемый рыданием. Млад почему-то подумал о Хийси, и о той ночи, когда умер Миша. Неясная, неосознанная еще боль шевельнулась в груди — сознание возвращалось медленно, невозможно медленно. Неужели человек может выть, словно пес? А ведь это воет человек… Холод идет по телу мурашками от этого воя, ледяной холод. И небо над головой холодное и пустое… Дана не велела ему сидеть на земле, но он вовсе на ней не сидит, а лежит.
Млад шевельнулся, надеясь, что движение поможет ему прийти в себя: в голове что-то всколыхнулось, и к горлу подступила тошнота. И сразу же вспомнился летящий в лицо шестопер, его острые перья, грозящие размозжить переносье. Наверное, он все же нагнул голову, потому что болел лоб, а не нос.
Но что же он воет и воет? Точно, как Хийси… Какая тоска, смертельная тоска!
Сознание его словно сопротивлялось, словно не хотело выходить из пустоты, не хотело смотреть на землю — и глаза тупо вперились в темнеющее небо. Потому что стоит только вспомнить, где он и что с ним, сразу же придется признать то, чего признать он сейчас не в силах. Блаженная пустота! Еще несколько мгновений можно думать, что мир вокруг тебя прекрасен…
Млад рывком поднялся, и земля закачалась перед глазами, заходила ходуном, грозя опрокинуться. Он опустил веки, и почувствовал, как пространство закружилось вокруг него, увлекая в глубокую воронку, на дне которой плещется пустота сумеречного неба. Он распахнул глаза и сжал в руках снег, чтоб не упасть.
На западе небо еще светилось бирюзой, по Великой реке с черными пятнами трещин бежал ветер, засыпая снегом тоненький ледок в глубоких провалах большого льда. Лес на другом, пологом, берегу, приподнимался темным гребешком: черно-серый мир уходил во тьму зимней ночи…
Человек выл, задирая лицо к небу, и, увидев его очертания на светящемся бирюзой небе, Млад не мог больше притворяться, что ничего не помнит. Он поднялся на ноги, поставив их пошире, и двинулся вперед, шатаясь из стороны в сторону. И пройти-то надо было всего несколько шагов… Чтоб убедиться… Чтоб от надежды не осталось и следа…
Он грузно упал на колени рядом с воющим Ширяем и, опираясь в землю кулаком, заглянул в лицо Добробоя: мертвые глаза смотрели в гаснущее небо. Под ним почти не было крови — клинок вошел в сердце сбоку, и остановил его.
Слезы лились по щекам Ширяя, и мокрые дорожки бежали на голую шею; вспотевшие под подшлемником волосы смешно топорщились в разные стороны — он держался руками за плечи, и от напряжения у него побелели ногти. Хотел бы Млад, так же поднять голову к небу и завыть, заплакать… Он снял шлем и долго возился со шнуровкой подшлемника: морозный воздух только усилил боль в голове, обхватив лоб ледяным обручем.
— Он совсем еще мальчик, — выговорил он, глядя в лицо мертвого ученика, — такой большой…
Рыдание тряхнуло тело Ширяя, он согнулся, ткнувшись лицом в колени, и снова выпрямился, поднимая лицо к небу. Млад обнял его за плечо и потянул к себе — пусть плачет, так легче. Пусть выливает из себя горе первой в жизни потери. Если бы он сам мог так… Так просто… Когда то, что разрывает грудь изнутри, выплеснется из нее хотя бы стоном, а лучше криком, рыданием, воем…
Парень схватился руками за кольчугу Млада и стиснул ее пальцами.
— Нет, нет… — прорычал он, прижимаясь к плечу Млада лбом, — это нечестно! Это так глупо! Так не может быть!
Так не может быть… Как наивно и как просто! Этого могло бы не быть… Знал ли Млад об этом, когда на Коляду боялся поднять на Добробоя глаза? Когда, сидя за накрытым им столом, мог только сухо поблагодарить ученика за возню у печки с раннего утра до позднего вечера?
И ему снова мучительно захотелось вернуться в ту ночь — ночь, навсегда ставшую необратимым прошлым. Вернуться, и обнять его еще живым, и сказать, как он привязан к нему, и как плохо ему будет остаться без него — такого большого, преданного, неутомимого…
Вернуться и все изменить. Выйти навстречу человеку в белых одеждах, отправившего ополчение в Москву. Выйти навстречу и… Чтоб все увидели, что белые одежды его запятнаны кровью. Кровью Добробоя. Кровью мальчиков, оставшихся под Изборском, кровью парня с третьей ступени, оставшегося без ног. И пусть горит Киев, не знающий, с кем ему лучше живется — с Новгородом или Литвой!
— Он же шаман, Мстиславич! Он же шаман, разве он может так глупо умереть! Он же под защитой богов! — хрипло крикнул Ширяй.
Боги не могут защитить от удара копьем. От удара копьем защищает щит и доспех. Младу надо было сделать всего пару шагов вперед — его доспех надежней, а щит — крепче. Всего пару шагов вперед! Почему он не подумал об этом? Почему? Не надо возвращаться так далеко, достаточно отмотать время назад совсем чуть-чуть… И они бы сейчас втроем шли в терем, вспоминая подробности боя…