которое, кажется, противно и воле Бога, и всем вероучениям?
На этом Сроли закончил свою тираду и, конечно, имел право ждать ответа от своего собеседника.
Но ожидания оказались напрасны: Лузи молчал… Как бы ни было приятно обходить ответом подобные вопросы, от кого бы они ни исходили, и каково бы ни было отношение спрошенного к спрашивающему, но коль скоро вопросы уже прозвучали, коль скоро они были произнесены и услышаны, спрошенный обязан чем-нибудь ответить, будь то гнев, презрение, небрежный жест руки, — что-то должно же последовать в ответ!.. Однако Лузи молчал. Почему? Потому ли, что полагал, будто говорить на такие темы запрещено вообще, или потому, что не считал Сроли своим судьей, человеком, с которым можно спорить о серьезных вещах?
По правде говоря, Сроли тоже, видимо, не особенно рассчитывал на ответ, и теперь, видя, что Лузи не собирается ему возражать, он не чувствовал себя обиженным или уязвленным.
Напротив, чтобы вывести Лузи из неприятного положения и найти оправдание его виноватому молчанию, Сроли притворился, будто вдруг, среди разговора, вспомнил о каком-то важном деле, которое необходимо немедленно уладить и ради которого придется прервать беседу, и, не дожидаясь ответа Лузи, вышел в другую комнату, а оттуда — на улицу, очень довольный тем, что, хотя Лузи и не пожелал сейчас пускаться в долгие разговоры, ему, Сроли, все же удалось высказать ему частично то, с чем он носился уже давно и что, как он был уверен, не может не повлиять на людей, на которых он хотел повлиять.
Насколько верными были такие рассуждения, мы увидим позднее. Но следует отметить, что Лузи не принадлежал к числу тех, кто не подвержен влиянию извне и не дает проникнуть сквозь стены своего дома даже легкому дуновению ветерка. Если бы кто другой оказался на месте Сроли и выступил перед ним с такой речью, Лузи не только не промолчал бы в ответ на претензии, но и сам предъявил бы претензии, которые показали бы, что в чем-то он задет, что и он уже не цельный сосуд, а дал трещину, что в прошлом он испытал достаточно колебаний и не защищен от них и впредь…
Однажды ранним морозным утром, когда сквозь снежную мглу пробирались скупые лучи позднего зимнего солнца, едва освещавшие не только запутанную сеть темных еще городских улиц и переулков, но и пригородные дороги и тракты, так что и они были скрыты белесым туманом, — однажды утром через одну из застав, расположенных неподалеку от города, шел человек. Он был высокого роста, сильного и крепкого телосложения, еще молодой, едва ли достигший тридцатилетнего возраста, одетый, как и все в то время, скромно, по-еврейски — в длиннополое пальто, из-под которого виднелся низ еще более длинного кафтана, который путался в ногах и мешал идти.
Под мышкой он нес небольшой узелок, и можно было подумать, что это местный житель, направляющийся с талесом в синагогу. Но на самом деле этот человек пришел издалека — из деревни, из соседнего городка или из заброшенного селения, от которого шагать долго-долго.
Об этом свидетельствовала его обувь, а также одежды — пальто, шапка, — покрытые инеем, подобно стволам и ветвям деревьев, которые виднелись на обочине дороги. Заиндевело и лицо человека, так что его горячие черные глаза и короткая темная бородка тоже были едва различимы. Он шагал твердо и стремительно и совсем не походил на уставшего от долгого пути странника, — значит, у него горячая кровь, которая разыгралась на морозе от ходьбы по скрипучему снегу; а может, мысли гонят этого человека вперед гораздо сильнее, чем обычного пешехода, и не позволяют ему шагать размеренно и неторопливо.
И действительно, в этом человеке чувствовалась какая-то рассеянность, выражавшаяся в том, что, несмотря на крепкое сложение и силу, он голову клонил чуть книзу, будто высовывал ее вперед, чтобы она опережала весь корпус.
Путник перешел через заставу и, почуяв город с его угарными утренними запахами, идущими от рано затопленных печей и топок, поднял глаза, чтобы взглянуть, где он находится, и определить, в каком направлении шагать дальше.
Не зная дороги, он стал расспрашивать встречных. И так, переходя с улицы на улицу, он добрался наконец до нужного места — жилища одного из обитателей «Проклятья», чей точный адрес, видно, был у него. Заявившись туда, человек тут же попросил, чтобы его отвели к Лузи: он знал, что тот проживает в городе N, но где именно — ему было не известно.
Это был Аврам Люблинский — так его называли. Он прошел весь путь пешком не из-за нехватки денег и не потому, что не смог достать подводу, — нет, он постоянно ходил пешком, то ли по обету, который он дал, то ли по другой причине. В те времена с подобными людьми такое случалось нередко.
Аврам всегда шагал быстро, стремительно, никогда не чувствуя усталости, потому что, во-первых, его влекли вперед мысли, а во-вторых, для такого молодого и сильного человека даже долгое хождение особого труда не представляло.
Войдя к Лузи, он прежде всего, как водится, поздоровался, даже не снимая пальто, и только потом, когда он разделся и остался в длинном, до самого пола, кафтане, стало видно, насколько высок этот человек и в сравнении с Лузи, который был выше среднего роста, и в сравнении со стенами комнаты, где он головой почти касался потолка.
Хотя он и сейчас держал голову чуть склоненной к полу, казалось, что, обращаясь к нему, нужно смотреть снизу вверх.
Аврам был одет в черный кафтан, сшитый из добротного сукна, и, несмотря на пешую ходьбу, а также на то, что постоялые дворы, где он останавливался, и люди, с которыми он встречался, особой чистотой не отличались, ему все же удавалось сохранять приличный вид и выглядеть гораздо чище и пристойнее других ему подобных.
Это объяснялось его богатством: сын состоятельных родителей, зять очень богатых людей из далекого польского города Люблина, где он родился и женился, Аврам, несмотря на все это, по каким-то причинам — под чьим-то влиянием или по собственному побуждению — отошел от своих родителей, от тестя и тещи, от жены и детей, покинул их, примкнул к приверженцам Лузи и стал среди них широко известен.
Причин для этого было много.
Говорили, что он неоднократно бывал в Земле Израильской. Рассказывали, что в первый раз по прибытии туда, будучи совсем еще молодым человеком, Аврам, едва сойдя с парохода на берег, кинулся на землю, стал целовать ее и плакать; его попутчики и приехавшие вместе с ним родственники — приверженцы той же общины, что и он, которым Святая земля была не менее дорога, чем ему, — стояли, затаив дыхание, смотрели на Аврама и видели, что человек на грани помешательства… Все понимали, что его необходимо оторвать, взять под руки, поставить на ноги и уговорить уйти отсюда, не то это плохо кончится.
Но и потом, когда его уговорили подняться, он часть пути прошел на коленях, не желая вставать на ноги, чтобы не попирать Святую землю.
Рассказывали также, что, приехав туда с крупными деньгами, привезенными из дому, с твердым намерением исходить всю страну вдоль и поперек, Аврам нанял местного жителя, нееврея, дабы тот водил его от берега, на который он высадился, до противоположного берега Иордана — вширь и от края до края вдоль.
Проводник его водил, а однажды неподалеку от Иордана Аврам подвергся серьезной опасности: на него напал разбойник на коне, уроженец здешних мест, приставил к груди длинное копье, и, если бы за Аврама не заступился проводник, ему пришлось бы распрощаться с жизнью.
Спасение обошлось недешево: все, что Аврам привез с собой, вплоть до одежды, кроме одной только рубахи, пришлось отдать разбойнику. Родители, конечно, возместили утраченное, прислали еще денег, большую часть которых Аврам раздал неимущим, но особенно он истратился, когда прибыл на могилы святых — например, на могилу ребе Шимона бен Иохая, ребе Меира Чудотворца и других, где городские нищие и вечные побирушки налетели на него, точно мухи, а он щедрой рукой раздал все, что имел, и потом ему снова пришлось прибегнуть к помощи родителей, истративших на эту поездку сына целое состояние.
Еще рассказывают, что, прибыв к Стене Плача и увидав ее развалины со старыми, обросшими мхом камнями, он, как и в день, когда сошел с корабля на берег, припал к одному из камней — сначала лбом, потом всем телом — и долго не мог оторваться от него, как человек, припадающий к телу усопшего любимого человека, которого хотел бы собственным теплом вернуть к жизни.
Он надолго остался в стране, посещал места, упоминаемые в священных книгах, ходил на развалины,