могло понадобиться в дороге, выходил на рассвете из дому и отправлялся в путь. Иногда, выходя со двора, он оглядывался назад и на прощание показывал кукиш, потом, отойдя, снова оборачивался и снова показывал кукиш. При этом он поглубже натягивал шапку с лакированным козырьком, а его расстегнутый кафтан развевался на ветру.
Сроли всегда шел посередине дороги. Никогда не сворачивал ни перед простой крестьянской телегой, ни перед купеческой пролеткой или перед экипажем помещика. За такую наглость — нежелание уступать дорогу — ему не раз доставалось от кучера, по желанию самого барина, который приказывал огреть кнутом наглеца еще и еще раз.
В дороге, особенно когда ветер дул ему в лицо, Сроли выглядел взлохмаченным, пейсы вразлет, фалды кафтана закинуты за спину — словно дьявол с цепи сорвался. Когда его нагоняла повозка, то он все так же упорно, не сворачивая в сторону, шел мерно, как если бы ему не было никакого дела до того, что у него за спиной. Но чаще всего в это время года, весной, в пору полевых работ, никого не встретишь на дороге, и Сроли шагал себе день-деньской без приключений, испытывая большое удовольствие от окружающей тишины. Лишь тихо гудели провода единственной телеграфной линии, проложенной недавно в том краю. В такие безмятежные дни Сроли не хотелось ни есть, ни пить, даже само его спокойствие казалось излишним. Путь его лежал к поселкам Дениши и Шумску, притаившимся в глубине лесов. Там жили его знакомые арендаторы и корчмари, у которых он обычно гостил подолгу, месяцами.
Поздно вечером он появлялся в Шумске, входил в дом к знакомому арендатору, где его знали и ожидали с прошлого года. Сроли снимал свою дорожную торбу, отбрасывал ее в сторонку. Набожные арендаторы приглашали его к вечерней трапезе, угощали свежим ржаным хлебом со сметаной или простоквашей.
Сроли чувствовал себя обновленным, деревенский покой пронизывал все его существо, он наслаждался тишиной, бесхитростными разговорами арендаторов, почетом и уважением, которые оказывают ему, жителю большого города. Ему по душе была деревенская жизнь: домик, где потолок над самой головой и стены пропитаны запахами сивухи, затхлой воды из старого колодца и домашней птицы — кур, гусей, которые после зимы уже успели обзавестись многочисленными выводками. По утрам и вечерам доносился писк вылупившихся птенцов.
Сроли было хорошо здесь; на заре, когда он слушал свирель пастуха, скликавшую стадо, сердце его замирало. Он любовался восходом солнца и стелющимся туманом, тихим пробуждением деревни, женщинами, идущими по воду, и крестьянскими ребятишками в отцовских картузах…
Все это доставляло ему большое удовольствие; и он совсем забывал о городе и своем озлоблении против состоятельных горожан. Можно поклясться, что Сроли в этой обстановке становился другим: его злоба испарялась. Недоверие и подозрительность, выражавшиеся и в походке, и в пристальном взгляде, — все это смягчалось здесь, и он добродушно улыбался даже во время молитвы. Перемена сказывалась и в его обхождении с хозяевами-арендаторами, которые кормили и поили его. Он не был с ними запанибрата, но не ворчал, не глядел исподлобья, не огрызался и не пускал в ход свои колкости, когда кто-нибудь из них обращался к нему.
Так проходил день, другой, проходила неделя… Затем он перебирался к какому-нибудь знакомому в тихую деревеньку, подальше в глушь лесов, где солнце по утрам долго не может пробиться сквозь чащу и где по вечерам оно прячется намного раньше, чем на равнине.
Чем дальше уходил он в глубь лесного края, тем мельче были деревеньки, а дороги менее укатанные. Арендаторы-евреи чувствовали себя в этой глуши людьми отчужденными и оторванными от мира; слишком редко заглядывал сюда кто-нибудь из города, а еще реже бывали в городе они сами.
Здесь царили невежество, темнота и еврейско-крестьянское суеверие. Один из арендаторов, у которого гостил Сроли, ни за что не хотел продавать домашнюю водку всем известной в округе колдунье. Арендатор утверждал, что однажды продал ей шкалик и после этого во всей бочке и в каждой налитой рюмке появились длинные зеленые шпильки, от которых крестьяне мучились адскими болями в животе, а иные Богу душу отдали.
Здесь евреи-арендаторы на своем языке «заговаривали» болезни и недуги крестьян, и, в свою очередь, крестьяне «лечили» евреев наговорами на своем языке.
Ходили слухи, что здесь по ночам в колодцах зажигаются свечи, вокруг колодцев бродят клячи с коронами на головах, а по дорогам, дальним и ближним, на неоседланных и разнузданных конях скачут черти и блуждающими огоньками завлекают в болото животных и людей, которые то ли гибнут, то ли вязнут в трясине и не могут оттуда вырваться.
С этими суевериями приходилось сталкиваться и Сроли, и он, несмотря на всю свою любовь к деревенскому покою, начинал рано или поздно чувствовать себя стесненно, словно ему не хватало воздуха, словно нечем становилось дышать…
Когда после длительной летней отлучки пора было возвращаться в город, он шел к корчмарю Менаше Тредьеру, выжившему из ума старику, который жил на иждивении у своих детей и все лето отлеживался на дерюге перед домом. Он был почти глухой и почти ничего не понимал. Единственное, что осталось у него от сознания, — он мог здороваться, подавать руку каждому, кто подходил к нему. При этом он забывал, что сегодня уже протягивал руку этому человеку.
Возле этого Менаше и можно было увидеть Сроли, сидящего и орущего ему прямо в ухо. Менаше спрашивал, пуская в ход оставшиеся в памяти немногие слова:
— А что слышно в городе, уважаемый гость?
Сроли отвечал:
— Слышно, реб Менаше, очень даже слышно! Большая новость: Мессия уже пришел!
Со скуки он начинал шутить со стариком, как с ребенком, и сочинять всякие глупости, например:
— Да, реб Менаше, Мессия уже явился, и город уже укладывает вещи и нанимает подводы, чтобы встретить Его… Баня топится круглую неделю, мужчины и женщины не вылезают из миквы, коровы и быки сами бегут на бойню; откупщик коробочного сбора[9] удрал, и мясники продают мясо за бесценок. Собаки таскают коровьи головы, а кишки волочатся следом… Воры у всех карманы повырезали… Бедняки ходят в золоте, а богатые — в лохмотьях…
— Ну, ну… — поражался Менаше.
Сроли шутил, и видно было, что шутит он от нечего делать, что интерес к этим местам у него уже иссяк и ему пора уже в город.
Лето было на исходе, урожай убран, амбары заполнены, леса стояли в предосенней задумчивости — казалось, деревья теперь пораньше ложатся и попозже встают и все время слушают, как белки срывают орехи, готовя себе запасы на зиму…
И в один прекрасный день Сроли, ни с кем не простившись, брал свою торбу и снова знакомой дорогой, минуя те же деревни, шел к шляху. На протяжении всего пути с лица его не сходила тихая усмешка, выражая легкое презрение к тем, кого он видел последнее время, — и к выжившим из ума старикам, вроде Менаше, и к еще не выжившим, но вызывавшим у него то же чувство. Веселый выходил он на большую дорогу, свободно вздыхал после долгого пребывания в лесной глуши и устремлялся к городу, по которому уже стосковался.
V
Спор между братьями
Рано утром, после того вечера, когда три брата встретились в столовой у Мойше, у Алтера, как и можно было ожидать, начался припадок и он стал кричать неистово и исступленно. На этот раз припадок был таким сильным, что это удивило даже и его самого.
На дворе еще было темно, когда его крики услышали спавшие на кухне служанки; светелка Алтера была как раз над ними. Проснувшись, одна разбудила другую и сказала спросонья:
— Слышишь, в какую рань он сегодня заголосил?
Обе лежали на своих постелях с открытыми глазами — крики Алтера доносились так отчетливо, словно доходили не через потолок, а раздавались тут же. Им казалось, что так может кричать от