Носен-Нота всеми способами выкручивался. Сначала он притворялся, будто не знает, какую песенку граф хочет послушать, потом обещал спеть «после»…
Уже с самого начала на вечере присутствовал пристав Гарлецкий. У пристава мощный трехскладчатый затылок и выпяченный, похожий на барабан, живот. Он постоянно потел и вытирал большим платком пот с красного лица и затылка. Неизвестно, прислало ли его сюда вышестоящее начальство, как оно всегда это делает, желая иметь хоть какой-нибудь свой глаз на важных сборищах; или, быть может, Гарлецкий явился на свой страх и риск, в надежде на стакан водки, который ему вынесут в коридор (в зал, к панам, он, разумеется, не осмеливался войти, да и нет на то полномочий). Иной раз его угостит хозяин Носен-Нота, когда он будет стоять за дверью, в другой раз, если Гарлецкий отважится приоткрыть дверь, его заметит кто-нибудь из господ и поднесет. Возможно также, что Гарлецкого пригласил Лисицын-Свентиславский — может быть, просто на всякий случай.
Немного погодя все званые гости собрались. Кое-кто пришел трезвым, другие — уже порядочно выпив. Явился и уже знакомый нам Рудницкий, который не только среди купцов, но и среди панов особым уважением не пользовался. Все к нему относились с недоверием — не придавали значения его словам, обещаниям и даже считали его нечистым на руку.
Рудницкого встретил хозяин, главный виновник торжества, наигранно радушный, взвинченный граф Козерога. Но, очевидно решив в последний момент, что такая встреча слишком большая честь для Рудницкого, он состроил презрительную гримасу, ясно показывающую, что он этого гостя ни во что не ставит, не придает его персоне никакого значения.
Он подошел к Рудницкому шаркающей походкой, сделав такой вид, будто наткнулся на него случайно. Хлопнул его ладонью по голове, произнес:
— А, смотри, пожалуйста, Рудницкий! Это ты? Панове, смотрите, ведь это он, как его, Рудницкий, тот самый, о котором говорят, что он играет в карты и не платит карточных долгов, имеет любовницу и не в состоянии содержать ее, берет у евреев деньги взаймы и с пистолетом в руках вынуждает их вернуть ему векселя. Ведь это же он, тот самый, панове, который…
При этом споткнулся на полуслове и махнул рукой, будучи не в силах произнести последнее слово.
Другой на месте Рудницкого человек, с более уязвимым самолюбием, не стерпел бы такого оскорбления, даже если оно и преподнесено в шутливой форме. Но Рудницкий все это проглотил молча и даже виду не подал, что обиделся. Да и возразить было нечего. Он отошел в сторону и присоединился к небольшой компании, притворившись, будто пропустил сказанное мимо ушей. Но граф не успокаивался:
— Я вижу, панове, что Рудницкий обиделся на меня. Если он еще способен на это, значит, не все потеряно, и я готов всей своей графской честью дать ему удовлетворение: будем стреляться на пистолетах. Пусть Рудницкий выбирает себе секундантов.
При этих словах Козерога вытащил из заднего кармана брюк пистолет и поиграл им перед глазами Рудницкого… Рудницкий и эту выходку молча проглотил, утешась формальной отговоркой, что граф пьян и обижаться на него нельзя. Все, дескать, видят, что он не может отвечать за свои слова.
Однако к этому времени не только скудоумный граф не отвечал за себя, но и все остальные, уже порядочно нагрузившись, были едва ли способны отдавать отчет в своих действиях. Это было заметно по беспорядку на столе и в не меньшей степени по раскрасневшимся лицам. То одному, то другому пьяному хотелось выкинуть какую-нибудь шутку. В зале стоял шум, воздух был так насыщен винными парами и табачным дымом, что даже потускнел свет лампы.
Одни уже отстегнули воротнички — им было жарко, другие искали дверь, чтобы глотнуть свежего воздуха, кого-то рвало в углу. Тем, кто пришел позже, выпитого казалось мало, и они требовали еще и еще вина. Носен-Нота теперь старался реже показываться на глаза одичавшим господам и посылал к ним своих помощников.
Паны — большие знатоки по части выпивки, сами смешивали или приказывали слугам смешать один сорт вина с другим, ликер с пуншем, глинтвейн с водкой, вино уже больше лилось на стол и на пол, чем в глотку. Удовольствия от всего этого было мало, зато шум так велик, что, казалось, вот-вот рухнет потолок.
Пристав Гарлецкий, которому тоже то и дело подносили вино разных сортов, беспрестанно вытирал лицо. Он позволил держать дверь приоткрытой, чтобы видеть, что происходит в зале. Никто не обращал на него внимания, кроме Свентиславского, который переходил от одной группы к другой и то здесь, то там вставлял свое слово. Глаза у него бегали, как у крысы, и рыскали, словно искали, на ком остановиться, и чуть только слух улавливал что-нибудь казавшееся важным, он немедленно устремлял туда глаза. Он тоже пил, но лишь столько, чтобы иметь возможность видеть, слышать и запоминать все, что происходит в зале. Для этого требовалось особое искусство: уметь и трезвым быть, и выпившим, и притворяться, что не слышишь, и слышать все, но так, чтобы другие этого не заметили.
Господа уже так перепились, что некоторые из них лезли на стены, видимо полагая, что они у себя дома и взбираются в верхние покои в своем доме, чтобы лечь в постель и отдохнуть. Более крепкие, у которых голова уже соображала плохо, но ноги еще держали, что-то громко говорили друг другу. Одни хвастали своими удачами и богатством, другие, наоборот, жаловались на кредиторов и в доказательство выворачивали карманы наизнанку. Но в целом было заметно, что у панов невесело на душе, что-то у них накипело.
Главный виновник торжества, граф Козерога, который вначале был очень оживлен, насколько позволяли немощные ноги, угасающая память, заплетающийся язык и подслеповатый, ничего не видящий взгляд, теперь выглядел усталым, надломленным стариком, ноги его больше не слушались, язык не поворачивался. Он лежал, развалившись во всю длину в единственном в зале мягком кресле. Казалось, он равнодушен ко всему, что здесь происходит. Возможно, его скверное настроение было вызвано тем, что дела на ярмарке шли плохо. А может быть, была и другая причина; возможно, это болезнь давала себя знать, бродила в нем, подступала к сердцу. Как бы то ни было, он, главный виновник этого праздника, был сейчас в удрученном состоянии.
Что ж удивляться тому, что гулянка понемногу пошла на убыль. Так все и расползлись бы поодиночке, и все бы кончилось, как обычно кончаются такие попойки. Но когда паны уже готовы были убраться восвояси, они, как бы ни были пьяны, все же заметили, что один из них, вдруг увидев перед собой портрет царя, тот самый дешевый лубок, о котором упоминалось выше, испуганно отступил на два шага, опять приблизился и, встав прямо перед портретом, неожиданно расхохотался, да так, словно дюжина рук щекотала его. Глядя на него, и другие заразились смехом, все стали указывать пальцами на хохотуна и на портрет. Смеющаяся физиономия и палец одного вызывали хохот у другого, третьего, четвертого. Вскоре корчился и надрывался от хохота весь зал. Если бы кто-нибудь в эту минуту вошел сюда, он, несомненно, решил бы, что попал в общество сумасшедших, и пустился бы наутек или же, заразившись, и сам вместе со всеми начал бы смеяться до колик в животе, не зная над чем.
— Смотрите на него, — воскликнул тот, кто заразил всех смехом, — смотрите, это ведь царь Артаксеркс, владычествующий от Индии до Эфиопии, от моря до моря — от Белого моря до Черного — над казанскими, астраханскими и крымскими ханами; над Запорожской Сечью, над нашей Польшей, Литвой и Жмудью… Единая рука, единый железный кулак, единый сапог, единая для всех Сибирь, одна виселица, одна петля, одна веревка для всех…
Он остановился, запнулся. Пьяная мысль оборвалась, и от недостатка мыслей и слов он закончил свою речь выразительным плевком. Тьфу! Тьфу! — все стали плеваться хором, кто по своей воле, а кто — вопреки.
От плевков и внезапно наступившей серьезности все вдруг замолчали и будто протрезвились. Господа начали оглядываться по сторонам, как бы желая убедиться, что среди них нет никого, чье присутствие в данном случае было бы нежелательно. Естественно, что свои, то есть те, кто присутствовал при этой сцене, ни у кого не вызывали никаких подозрений, даже Лисицын-Свентиславский, хотя при более внимательном взгляде легко было бы убедиться, что подозрения на его счет вовсе не лишены оснований. Но так как никто его ни в чем дурном не подозревал, а панская кровь уже разгорячилась, вскипела, то каждый вспомнил обиды и несправедливости, которые он претерпел…
Вспомнив об этом, паны не смогли сдержать свое возмущение тем, кто, царственно уверенный в себе, смотрел на них сверху вниз. Казалось, он дразнил их: посмотрим, дескать, осмелится ли кто-нибудь меня