протягивая душу Вечности[41], то уже не ковер будет расстилаться под твоими стопами, а голубые и золотые небеса. Да разве я иду? Я плыву! Я лечу! Я парю! Прощай, мое время. Низовое время людей, добровольно ставших ковровщиками.
МЫСЛЬ XIV
Мне кажется, что им кажется, что мне кажется, что я существую в пятом лице[42]. Это может значить, что я вовсе не существую и потому захлебываюсь в потоке собственного сознания.
МЫСЛЬ XV
Жил еще в нашей пустыне человек, который понятия ни о чем не имел. Другой хорошенько подумает и скажет, что это сказочный Абул-Хасан, спящий наяву, а я отвечу, что дело не в имени. Главное, как человек жил, живет и жить будет. Это главное. Что до понятий, то они меняются. Вчера, например, любой еврей был врагом, а сегодня он уже лучший друг и родственник. Вчера сионизм был понятием отрицательным, а сегодня никаких дурных ассоциаций уже не вызывает.
Жил, значит, человек в пустыне и был счастлив, пока не окружила его армия понятий. И так плотно она его окружила, так безжалостно взяла в кольцо, что он заговорил на дипломатическом языке понятий и сам стал только понятием[43].
МЫСЛЬ XVI
По моему сну металась крыса, а я метался вслед за ней, стараясь производить как можно меньше шума. Я не боялся крысы, я стеснялся ее убить. Я стеснялся убить наглую крысу, вторгшуюся в мой сон[44] и заставившую меня искать выход из этого сна[45]. Из этого долгого сна, где я и крыса должны были стать жертвами Великого Пробуждения.
МЫСЛЬ XVII
Диалектика хороша лишь тем, что никто не понимает вполне ее предназначения. С аналогичным явлением сталкиваешься в культуре, которая сильна лишь тем, что ее тоже никто не понимает. Однако есть проблемы, призывающие к срочному объяснению и решению, несмотря на полное и всеобщее непонимание и разоружение. Решая одну проблему, забываешь о других. И только тем и живешь, забытый теми, для кого как бы уже и не живешь.
Вот я, не живущий, лежу себе на смертном одре, а вокруг меня столпились все кому не лень, чтобы сфотографироваться со мной, не живущим, на память. На вечную память.
— Спасибо, что почтили мою память, — говорю я.
— Да чего уж там, традиции у нас такие, — перемигиваются все кому не лень.
И никому не интересно, что меня все это раздражает, выводит из себя и заставляет думать об иных традициях. Но провожающие меня в последний путь твердят, что это, мол, мои проблемы, а свои они будут решать по-своему. Я бы сейчас сказал, как они будут их решать, но кто посчитается с моим или русского писателя Венедикта мнением! Кому интересно, что думаем мы, лежа на смертном одре? Никто с нами, знающими диалектику культуры и культуру диалектики, никогда не считался[46], фотографируя и отпевая нас по чуждому, то есть не католическому, обряду.
— Царица Небесная! — только и можем выдохнуть мы.
Но недоброжелатели, торжествующие победу, сильно ошибаются. Страшно, можно сказать, ошибаются, навязывая свои заблуждения тем, кто, не вступая в пустые споры, кое в чем разобрался и давно уже смотрит в другую сторону. Там, в той прекрасной стороне, не поступают против воли человека. Последней воли человека, перешагнувшего через линию горизонта, как через какой-нибудь Рубикон.
МЫСЛЬ XVIII
Я приоткрыл глаз и исследовал им окрестности. Так я и знал: сорок разбойников поджидало меня на большой дороге, привычно затачивая свои страшные ножи. И все только потому, что я частично русский: по-видимому, той самой частью, которая нелюбима всеми, по-видимому, сердцем. А может, душой или языком.
Враги раскопали мою биографию, враги перерыли мое нищее белье и рукописи, враги объявили мне джихад[47], как Соломону Рушди. Разум их не имеет стыдливости, поэтому поступки их чудовищны.
Они перегородили дорогу, ведущую в Рим, они вооружились чем попало, они, провозгласив себя новым поколением ревнителей традиций, поступают традиционно подло.
Что мне делать с фрагментами своей биографии и частичной русскостью? Что мне делать со своей ущербной душой и никому здесь не нужным языком? Идти в Рим. Все-таки идти тайными тропами в Рим, стряхивая с себя частичность и фрагментарность. Идти в Рим за своей сестрой Нищетой, вооружась humilitas[48].
МЫСЛЬ XIX
Высота голоса птицы пронзила мое сердце. Чувства, столпившиеся в горле, заставили меня часто-часто задышать, а потом заплакать. Но плакал я про себя, и экономный мой плач слышал только ангел-хранитель, сидящий на краю кровати.
Ангел вздрогнул, сложил крылья и руки для молитвы, и я успокоился, улыбнувшись ему уже из сна.
И наступило счастье[49].
МЫСЛЬ XX
Дорога движется красной нитью в тексте мироздания.
Красная дорожная пыль ложится на листья и плоды смоковниц. Я думаю о ветре. Вот он поднимается из-за большого камня в застиранной чалме непогоды.
— У-у-у, — взвывает он, пряча от меня лицо, изрытое оспой.
За ветром появляется его младший брат дождь и обрушивает свои стрелы на мою незащищенную голову. О, я погибаю! Стройные колонны моих мыслей обращаются в бегство, заставляя остаток ума лихорадочно искать выход. Выход из положения, которое сами же и создали.
Как же мне спокойно оставаться в искусстве ненастья, когда вопрос «Быть или не быть?» сменился вопросом «С кем и с чем быть?».
Я легко делаю выбор[50] и остаюсь с остатком своего ума. Я еще могу им блеснуть и вспомнить, как чуден Нил при тихой погоде и как тиха египетская ночь, пока пыль снова не легла на листья смоковниц.
Пусть ветер прячется за глинобитной стеной, скрывая свое пустое и черное лицо древнего мира. Мира, где не было Христа, а значит, и ничего быть не могло. Ничего не могло быть, покуда Господь не остановился у смоковницы, не стряхнул с нее красную пыль и не накормил апостолов, которым с самого начала было понятно с кем быть.
МЫСЛЬ XXI
Если государство не может позволить себе сумасшедшего в государственном масштабе, то это уже не государство, а пародия на него. Карикатура. Потому все должно быть официально определено: вот он, мол, наш главный помешанный, наша национальная гордость, без которой не видать нам проблеска мысли и вообще ничего не видать.
Стало быть, выбирается герой, так сказать «торговец доказательствами», и объявляется злодеем не в своем уме. И пусть он не сидит в подземной темнице, полной крыс и насекомых, а ходит себе по городу.
Все от него бегут, боясь заразиться безумием. Все бегут, изменяясь в лицах, а он продолжает корчить из себя философа или там религиозного мистика. При этом путает историю с географией и активно распространяет заразу. Так что абсолютно правильно поступает государство, не пытаясь оградить себя от чрезвычайно опасного, но одного-единственного субъекта. От буйного психа[51], с которым ни армия, ни флот, ни конституция, ни High Court of Justice[52] ничего сделать не могут.
Но затем государство принимает новое решение и вводит в организмы всех лояльных граждан вакцину от безумия! Ведь они, несчастные граждане, в этом государстве родились, вкусили прелесть обучения и плоды труда; им здесь немного жить и долго умирать…
И теперь, когда дело сделано, вакцина привита, можно расслабиться и порассуждать в тесном кругу визирей, можно поговорить шепотом о том, что мысли нашего государственного идиота весьма