говорят, они скрываются под маской другого лица. Так и ты, Тижани, Выжженная степь с кучкой глинобитных лачуг. Но и молчание не приносит тебе покоя. И ты это знаешь; скулы у тебя туго обтянуты кожей, но ты далеко не хил; просто иссушен солнцем, истрепан, но стоек. Это ты тоже знаешь.

Города уже полны подобными тебе, и это ты с каждым из этих людей отвергаешь их с презрением. Я видел тебя. У тебя больше терпения, чем у самого Господа, и от этого опрометчиво светел твой взгляд, в котором уже так мало осталось человеческого.

Хватит.

Теперь я сижу на этом уступе скалы и смотрю. Жара налепила мне на лицо раскаленную маску. Это из-за нее дрожат в зыбком мареве между мной и тобой эти земли, эти беспорядочно вздыбленные мертвые серые горы, это полчище призраков, громоздящихся до самого горизонта.

Но что-то в ней меняется. На наших с тобою глазах режущий свет притупляется, обретает мягкость. Небо становится чище. Это словно взгляд, проникающий в истерзанную кипением крови плоть. Моя душа отбивается от него, багровая и склизкая от беззвучных воплей, и из этих корней рождается… Где тот захватчик, тот незнакомец, что сжимает ее в кулаке? Почему ты не скажешь мне его имя, Тижани?

Но нет, ты молчишь. Другие уходят, приходят. Ты смотришь на них. У твоего хозяина лицо сияет. Само унижение, которому он тебя подвергает, само твое отчаяние сверкают, должно быть, подобно всему этому невероятному окружению, подобно всем этим укоренившимся на своих местах, одичавшим от солнца скалам, домам, людям и животным.

И тут она подходит ко мне:

— Что с тобой? Отчего ты сидишь один?

Ты слышишь? Она говорит мне:

— Отчего ты сидишь вдалеке от остальных?

Ты знаешь, что с этим она обращается ко мне. Почему же ты остаешься глух и нем?

Она склоняется ко мне. В стремлении заговорить она помогает себе взглядом, который никак не выйдет за пределы ее глаз. Она ошиблась адресом, но не замечает этого. Я говорю:

— Решил немного отдохнуть.

Она, похоже, рада тому, что я обладаю даром речи. Я чуть было не добавил «мадам», но вовремя спохватился, достаточно быстро сообразив, сколь нелепо будет назвать ее так. Достаточно быстро для того, чтобы подумать, а не назвать ли ее «мать». Но этого я тоже не сделал. Не смог.

Я вижу этих людей, жестких, как мертвая деревяшка, как затвердевшая глина. Так и напрашивается мысль, что в них кто-то закупорил источник жизни. А если они не рассыпались в прах, лишенные воды, хлеба, любви, то лишь благодаря тому, что Аллах велик. Но это не помешало им окаменеть настолько, что легкие их должны отвергать и ту малую толику воздуха, которая им необходима. Они возникли здесь задолго до того, как появились города и правительства, законы и всяческие машины.

Тут я смеюсь. Я тоже смеюсь, заполняю раскатами своего смеха огромное пустое пространство. Смеюсь от души и говорю: да грядет зло, которое очистит мир! Да заполонит оно все вокруг!

Поговори с ними, скажи им это, Тижани. Скажи это узловатым корням их рук, спутанному чертополоху их бород, пробейся сквозь их твердокаменное безмолвие.

Она уже не глядит на меня. Думаю, что «мать» подходит ей не более, чем «мадам». Она возвышается надо мною в одеждах, за долгие годы носки приобретших однородный серый цвет и теперь сливающихся с землей, по которой она ступает.

Она кладет мне на голову руку со спаянными в единое целое пальцами.

— Вставай.

Может быть, она и не произнесла этого. Но в таком случае подумала, а если не подумала, то я сделал это за нее.

Передо мной — Хаким Маджар. Проходит мимо, не замечая меня, не подав знака. За ним поспешает мосье Эмар. Он догоняет его. Кажется, будто он говорит ему то единственное, что еще можно сказать. Маджар продолжает идти. На лице у него улыбка человека, который не понимает, зачем был задан вопрос, когда ответ на него очевиден. Прости. А я-то почему сказал «прости»?

Хаким Маджар дружески посмеивается. Но на насмешку это не похоже. Я хотел только одного — чтобы он меня услышал. Без всякого иного умысла. Но он уходит куда-то вместе с мосье Эмаром, он удаляется, и я не нахожу покоя. Я думаю: это они за водой, которую мы приехали искать, Тижани.

А теперь в свете дня уже угадывается тень: намек на близящийся вечер. Где-то и вместе с тем нигде затаилась отринутая жалость. Из-под плато выныривают две точки, исчезают, потом снова появляются. Две черные точки, которые без предупреждения превращаются в двух ос, летящих у края плато. Долгое, невероятно долгое время затрачивают они на то, чтобы приблизиться на несколько шагов. А потом в мгновение ока преодолевают оставшееся расстояние. Скоро они будут здесь.

Я хочу подняться. Хочу убежать. Но не двигаюсь с места. По примеру остальных делаю вид, что их нет.

И она, возложив руку мне на голову:

— Вставай, сын. Вставай.

Эмар говорит:

«Потом поймете!» Разве это ответ? Но на насмешку это не похоже. В глазах у Маджара пляшут веселые огоньки, но на насмешку это не похоже.

Чего это я раскипятился? Может, он всего-навсего хотел дать мне понять, что, каково бы ни было наше изумление увиденным, нам не следует этого показывать. Что мы ни в коем случае не должны позволять себе удивляться, а должны согласиться с тем, что существует много доступного пониманию в непонятном и еще больше недоступного пониманию в понятном. У него в глазах — искра бесстрастного возбуждения. Вот только мне никак не удается обнаружить в них хоть на йоту рассудительности, которая могла бы меня успокоить.

Мы подходим к жилью. Снуют женщины, теперь уже не такие напуганные. Перед нами — россыпь отполированных временем обломков, некогда рухнувших с зубчатого уступа скалы. Он забирается на один из них и усаживается там. Наблюдая за ним, я не замечаю лица, изборожденного глубокими морщинами, кровянистыми, гноящимися трещинами, густо поросшими сухой белой растительностью. Не замечаю феллаха. Я тоже сажусь. Он тотчас улавливает наше присутствие. Голос исходит не от феллаха, не от человека, а от груды мохнатых камней.

— Солнце обглодало меня, ровно как эти камни. Лопаются мои растрескавшиеся губы, сохнет глотка, и ног я под собой не чувствую. Уж и не знаю, есть ли они у меня еще, эти ноги.

Похоже, над ним пронеслись столетия дождей, как бы редки они ни были, и уж наверняка столетия жары — пена жизни, череда эпох обкатывали и разъедали это человеческое существо.

— Я ищу неизвестного, чье имя я позабыл, если вообще когда-нибудь знал. Давным-давно он имел обыкновение прогуливаться по морю, когда оно было спокойно. Сидя на своем молитвенном коврике, он отдавался на волю волн. Я его не знал. Он застал меня на берегу играющим на флейте. Я был так увлечен, что не расслышал его приветствия. Он укорил меня за это. Я ответил: «Простите меня. Я дал обет три дня подряд играть в честь Всевышнего, если Он дарует мне сына, о котором я так давно мечтаю. Господь внял моей мольбе, и я играю вот уже сорок дней не переставая, и мне хочется играть еще и еще», Но он заявил, что благодарить Господа таким образом глупо. «Я научу тебя, как приблизиться к Нему». Он произнес слова, которые я повторил вслед за ним, и снова ушел в море. Оставшись один на берегу, я отложил флейту и принялся повторять то, что он мне сказал. Но вскоре запутался и перезабыл все до последнего слова. Гонимый усердием, я отправился на поиски неизвестного мудреца. И разыскиваю его до сих пор.

Голос его заставляет забыть его лицо, на которое невозможно смотреть без содрогания: безносая, безгубая, безглазая физиономия, усеянная струпьями. Мы наверняка надолго задержались бы возле него, если бы перед нами на току не встали на колени трое нищенствующих братьев.

— Вечерняя молитва аль-аср, — говорю я.

И поднимаюсь. Увидев, что я встал, Хаким Маджар встает тоже.

К нам подходят феллахи. Выражение их лиц по-прежнему отнюдь не благоприятствует сближению. Остальные вовсе не показываются.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату