— Точно так же, я полагаю, жертва убийцы изумляется совершаемому на нее посягательству в тот роковой миг, который грозит оказаться для нее последним. Она удивилась бы меньше, знай она побудительные причины нападения.
Его слова обволакивают меня вязким туманом.
— Могу я узнать, почему я должен выслушивать весь этот вздор?
— От чего вы бежите? — быстро спрашивает он зловещим голосом. — От детства? От взрослой жизни?
— Что за вопрос?
— Весь вопрос в этом.
Его речи сбивают меня с толку, начинают выводить из себя.
В ночной пустоте пляшут тени. И мы с ним участвуем в этом маскараде.
Он говорит:
— Между тем и другим протянут тугой канат, и вы балансируете на нем. Откройте глаза. Вы их держите закрытыми! Откройте же их и увидите, что вы по-прежнему на канате. Вы хотите продолжить путь, но и вместе с тем хотите вернуться назад — внизу по-прежнему пропасть, — а остаться на месте боитесь.
Я чувствую его дыхание на своем лице.
— Идти вперед можно, лишь отдав на погибель душу. До конца, вы идете до конца! Человек в силах спастись, только обрекши себя на проклятие.
Еще много чего наговорил он горячечным шепотом.
— Этого вам не избежать. Имейте же уважение к самому себе. И если придется платить за него великой ненавистью, если его придется зарабатывать посредством еще большего отвращения, почему бы и нет? Взрастить в себе или сносить подобную ненависть способен лишь тот, кого переполняет глубочайшая жалость. Вот он, человек, несущий в себе бездонную жалость! К чему тогда колебания? Протяните ваше желание к противоположному берегу и не ищите отговорок рассудка. Торжествуйте и живите достаточно долго, чтобы насладиться плодами победы; жертвуйте собою; иной судьбы у вас не будет, если вы, конечно, к ней не безразличны.
Я все меньше и меньше понимаю нелепости, извергаемые этим хриплым голосом. А он между тем упорно продолжает мусолить, пережевывать одно и то же, как будто не в силах остановиться. Я готов поклясться, что этот прерывистый, грубый голос мне знаком. Особенно знакома эта лихорадочная спешка. Готов поклясться, что я уже слышал похожий голос — если не тот же самый. Та же скороговорка, те же интонации.
Он продолжает:
— И упаси вас Господь стыдиться одержанной победы, иначе дальнейшая ваша судьба будет столь же бесславна, как у земляного червя. За такую победу вы заплатите дороже, чем за поражение! Никогда не задавайтесь вопросом, не шулер ли вы, коли провидение вознамерится принять вашу сторону, коли у него появится такой каприз. Выше той ставки, какой вам придется рисковать, для человека не бывает. Но в этом и будет заключаться ваша добродетель. Один лишь камень невинен!
С меня довольно. Что-то задыхается во мне, бунтует часть моего существа, у которой нет мочи долее терпеть эти бредни.
Но он не унимается.
— Раз уж только злу под силу очистить мир от наносов эгоизма, безволия, низости, дадим ему все заполонить. Быть может, невинность грядет потом!
В этот миг он щелкает зажигалкой. Но не на уровне лица, как это можно было бы предположить, — нет, на уровне пояса, и одновременно с огоньком в другой его руке вспыхивает отточенное лезвие ножа.
— Зло, — выдыхает незнакомец.
Крохотное пламя зажигалки исчезает так же быстро, как и возникло. Так быстро, что я, ошарашенный, с пресекшимся дыханием, спрашиваю себя, не померещилось ли мне все это. Потому что зажигалка уже у меня в руке. А тот мерзавец… он исчез, сгинул бесследно. Нырнул в потемки и скрылся в них — бесшумно, по-воровски, как гепард.
Кончиками пальцев я притрагиваюсь к своему влажному лбу и дивлюсь проступившей на нем испарине. Ведь у меня ни на миг не возникало ощущения, что мне угрожает опасность. Он не желал мне никакого зла. Я не в силах этого объяснить, но я уверен в этом. Даже когда он потрясал ножом. Зло! Шут балаганный!
Стоя на прежнем месте, я провожаю взглядом далекую тень. Он ли это? Проворная, смертоносная, она словно в насмешку раскачивается. Она идет — скорее парит — по направлению к кварталу Бейлик, к старым кварталам. А если это и впрямь он?
Я возобновляю свой путь к центру.
Невыносимо душно.
Поворачиваю назад.
Он взял стул и устроился поодаль от нас. Хаким промолчал — пусть поступает как знает. Из его глаз струится ночь. Он обнимает нас одним взглядом. Он нас всех, не видя, обнимает одним взглядом. Но время от времени отворачивается, ища что-то другое.
Хаким не спросил у него, откуда он пришел. А он преспокойно сидит на стуле со своей ни к чему не относящейся улыбкой, словно бы забытой на лице, притягательность которого еще сильнее от того, что он вот так внезапно вынырнул из мрака.
Но что-то вошло вместе с ним — то ли вслед за ним, то ли одновременно. Вошло что-то постороннее, явившееся из ночного мира. Кажется, будто кто-то другой продолжает расхаживать по комнате, примечая все, что в ней находится, в то время как Лабан скромно посиживает на стуле.
Разговор, прервавшийся при его вторжении, возобновляется. Хаким говорит:
— Эксцентричен — вот подходящее слово.
Мосье Эмар отвечает на это:
— Всего лишь эксцентричность, и ничего более?
— Согласен, основу всякого движения человека вперед составляет вызов, Не подчинение и не подражание. У нас это движение вперед рискует захлебнуться по вине мнимого, импортированного прогресса, прогресса, который оборачивается скорее не благодеянием, а непосильной ношей. У нас — больше, чем где бы то ни было.
Я смотрю на Лабана. Похоже, он втайне злорадствует. Сегодня его вид как никогда сбивает с толку.
— Слеп и глух, поскольку чужд всему истинному, — говорит Хаким.
И Лабан тоже: слеп, глух, чужд. И еще более слеп, глух, чужд мир вокруг.
— Разве лучше ему удадутся искания, — говорит мосье Эмар, — которые гонят его от себя самого и приводят в пустыню, не давая возможности определить, куда его занесло?
Что-то мосье Эмар слишком уж критически настроен. Сейчас он разговаривает точь-в-точь как Камаль Ваэд.
— Смотреть назад, как это делаем мы, — говорит Хаким, — это в первую очередь значит не бросать тех, кто там остался, и все, что там было забыто, — только с таких позиций и можно говорить, что смотришь вперед.
— В этом — все, — произносит Лабан.
Наши взгляды устремляются на него. Вид у него по-прежнему безучастный. Не верится, что слова сошли с этих губ. Скорее кажется, будто он вклинился в совсем другой разговор, происходящий далеко отсюда.
Хаким говорит ему:
— Ты прав.
Потом поворачивается к нам:
— Мне неведомы мои корни; уже отца я почти не знаю, а о деде с бабкой, само собой, и говорить не