ответил, что должно. Он возразил, что человека не следует оскорблять. Я согласился, что в этом он прав и что гость под моим кровом не может подвергнуться никакому оскорблению, ибо законы гостеприимства священны. На что Маркхэм заявил, что без всякого ущерба для достоинства человека можно сказать, что я чертовски славный малый, и я тут же предложил тост за его здоровье.
Кто-то закурил. Все последовали его примеру. И я курил, хотя мне было очень не по себе. Стирфорт в мою честь произнес речь, которая растрогала меня чуть не до слез. Я ответил благодарственной речью и кончил тем, что пригласил своих гостей обедать у меня завтра и послезавтра, словом, ежедневно, только в пять часов, чтобы иметь затем больше времени для дружеской беседы. Тут я нашел нужным выпить за здоровье мисс Бетси Тротвуд, лучшей из женщин.
Кто-то высовывается из окна моей спальни и, прильнув пылающим лбом к каменному карнизу, вдыхает прохладный вечерний воздух… Это я, собственной персоной. При этом я вслух разговариваю с собой, называя себя Копперфильдом:
— Скажите, Копперфильд, с какой стати вздумали вы курить? Вы должны бы знать, что делать этого вам нельзя.
Кто-то подходит нетвердыми шагами к зеркалу и начинает в него смотреться… это также я. В зеркале отражается моеочень бледное лицо, бессмысленные глаза, но почему-то пьяными кажутся одни только волосы… Чей-то голос говорит:
— Копперфильд, пойдемте в театр.
Я уже не в спальне, а снова перед столом, где звенит бутылки. Горит лампа. Грэйнджер справа от меня, Маркхэм слева, Стирфорт напротив. Всех их я вижу вдали сквозь какую-то дымку.
— В театр? — повторяю я. — Прекрасно! Идемте, только, простите, я уйду последним: потушу лампу, а то может случиться пожар…
Вдруг в темноте почему-то исчезает дверь; напрасно и разыскиваю ее у оконных занавесей. Стирфорт со смехом берет меня под руку и выводит из комнаты.
Вот мы начинаем одни за другим спускаться но лестнице. Внизу кто-то валится и скатывается по ступеням. Кто-то другой говорит: «Это Копперфильд». Сперва я прихожу в негодование, но потом, чувствуя, что лежу на спине, соображаю, что слова эти, пожалуй, имеют некоторое основание.
Туманная ночь; слабо мерцают фонари, окруженные словно радужными кольцами. Вокруг меня говорят, что очень сыро, а мне, наоборот, погода кажется морозной. Стирфорт под каким-то фонарем отряхивает с меня пыль и надевает на меня шляпу, которая откуда-то появляется самым непонятным образом. Я хорошо помню, что до этого на моей голове ее не было.
— Ну, теперь вы молодцом, Копперфильд, говорит мне Стирфорт. — Как вы себя чувствуете?
— Прре-восс-ходно, — заплетающимся языком отвечаю я.
Какой-то человек, сидящий в какой-то клетке, выглядывает будто из тумана; он получает от кого-то деньги и спрашивает, в числе ли я тех джентльменов, за которых уплачивается, и на миг мне кажется, что он колеблется, впускать меня или нет. Вскоре мы сидим очень высоко и каком-то театре, где очень жарко; мы смотрим вниз, словно в большую яму, откуда, мне кажется, поднимается какой-то туман, из-за которого трудно разглядеть теснящихся на ее дне людей. Тут большая сцена; она после уличной грязи производит впечатление очень чистой и гладкой. На сцепе люди что-то говорят, но что — разобрать невозможно. Все залито светом, гремит музыка, внизу в ложах нарядные дамы и что-то еще… незнаю, что именно. А в общем, мне кажется, что весь театр как будто учится плавать, — так он раскачивается в моих глазах…
Кто-то предлагает спуститься вниз, в ложи, где сидят дамы, и мы отправляемся. Перед глазами моими мелькает фигура нарядно одетого джентльмена, сидящего на диване с биноклем в руках, потом в зеркале отражается во весь рост моя собственная персона. Тут я попадаю в какую-то ложу. Сев на стул, я что-то начинаю говорить своим соседям. Кто-то кричит: «Тсс, тсс… Замолчите!» Дамы смотрят на меня с негодованием… и вдруг кого же я вижу?! — Агнессу, сидящую в этой же ложе рядом с какими-то не знакомыми мне дамой и джентльменом. Мне кажется, что в эту минуту я вижу ее лицо даже яснее, чем тогда, когда она посмотрела на меня с таким невыразимым изумлением и жалостью.
— Аг-нес-са… — Бо-же м-мой… Аг-аг-несса… — говорю я заплетающимся языком.
— Тише, замолчите, пожалуйста, — почему-то отвечает она. — Вы мешаете слушать. Смотрите на сцену.
Я стараюсь исполнить ее приказание, смотрю на сцену, на то, что там происходит, но, увы, тщетно. Я снова гляжу на Агнессу и замечаю, что она вся словно съежилась в углу ложи и держит у лба руку, затянутую в перчатку.
— Аг-нес-са. — говорю я заикаясь — Бо-юсь… вы… вы не-здо-ро-вы…
— Да, да, не обращайте только на меня внимания, — отвечает она. — Послушайте, вы не думаете скоро уйти отсюда?
— Уй-уй-ти от-сюда? — переспрашиваю я.
— Да.
У меня является нелепая мысль, что я должен проводить ее до экипажа, и я, повидимому, как-то пытаюсь ее выразить, ибо Агнесса, внимательно поглядев на меня и как бы угадывая мою мысль, вполголоса говорит;
— Я знаю, вы сделаете то, о чем я вас прошу, если я скажу, что это для меня очень важно. Так вот, ради меня, уходите, Тротвуд, и попросите своих друзей отвести вас домой.
Слова Агнессы настолько временно отрезвляют меня, что хотя я и сердит па нее, по мне делается стыдно, и я, пробормотав «топайте», вместо «прощайте», сейчас же поднимаюсь со стула и выхожу из ложи. Мои приятели идут за мной. И вот мне кажется, что из ложи в мою спальню я делаю всего только один шаг. Здесь со мной уже один только Стирфорт; он помогает мне раздеться, а я то говорю ему, что Агнесса моя сестра, то умоляю дать мне пробочник, чтобы откупорить еще бутылку вина. Кто-то, лежа в моей постели, всю ночь снова переживает в лихорадочном сне все сделанное и сказанное, а кровать под ним качается, словно челнок на бурном море… Потом мало-помалу этот кто-то сливается со мной, и я чувствую, что я весь в огне. Язык во рту горит, как горит на медленном огне дно пустого старого чугунного котла; кожа на всем теле жестка, как дерево; ладони рук кажутся раскаленными металлическими пластинками, которых и льдом не охладить.
Но какие душевные муки, какие угрызения совести, какой стыд охватывают меня, когда на следующее утро я окончательно прихожу в себя! Как ужасно было сознавать, что я наделал тысячу глупостей, которых даже не помню, но которых ничто не может загладить. А этот невыразимый взгляд, брошенный на меня Агнессой! И мне, к моему отчаянию, даже нельзя с нею повидаться, ибо накануне я был в таком скотском состоянии, что не мог узнать, каким образом она очутилась в Лондоне и у кого остановилась. С каким отвращением вошел я в гостиную, где вчера было отпраздновано мое новоселье! Голова трещит. Этот противный запах табачного дыма, эти пустые бокалы, эта полная невозможность не только выйти на улицу, но даже подняться со стула, на который я свалился… Ах, что за ужасный день это был! А какой ужасный вечер я провел, когда, сидя у камина с чашкой бульона, подернутого бараньим жиром, я с горечью думал о том, что иду по стопам своего предшественника, унаследовав от него не только квартиру, но и его судьбу. У меня даже мелькнула мысль помчаться в Дувр и обо всем рассказать бабушке. Да! Славный выдался вечер! Когда миссис Крупп вошла, чтобы принять чашку из-под бульона и поставить передо мной соус из почек на маленькой тарелке (по ее словам, единственной, уцелевшей из всей моей посуды после вчерашнего пиршества), то я был очень близок к тому, чтобы с искренним раскаянием броситься на ее нанковую грудь и крикнуть; «Ах, миссис Крупп! Миссис Крупп! Бог с ними, с этими разбитыми тарелками… я так несчастлив!» Но даже в этом критическом положении меня удержала мысль, что вряд ли миссис Крупп принадлежит к тем женщинам, которым можно довериться.
После этого плачевного дня, с его безумной головной болью, тошнотой и угрызениями совести, я вышел утром из своей квартиры со страшной путаницей в голове относительно времени моего злополучного