обращено к нему; кажется, она шла с противоположной стороны и остановилась, увидев его. Какая-то тревога, которой раньше Артур не замечал, сквозила в ее позе, и ему пришло в голову, что она нарочно вышла к нему навстречу поговорить с ним.
Она подала ему руку и сказала:
— Вы удивляетесь, встретив меня здесь. Но вечер такой чудесный, что я незаметно зашла дальше, чем думала. Я вспомнила также, что могу встретиться с вами, и это придало мне храбрости. Ведь вы всегда приходите этой дорогой, — не правда ли?
Кленнэм сказал, что это его любимая дорога, и вдруг почувствовал, что ручка, опиравшаяся на его руку, дрогнула и розы затрепетали.
— Хотите розу, мистер Кленнэм? Я нарвала их в саду. Собственно говоря, я нарвала их для вас, так как рассчитывала встретиться с вами. Мистер Дойс приехал час тому назад и сказал, что вы пошли пешком.
Его рука тоже задрожала, когда он брал розы и благодарил ее. В эту минуту они подошли к аллее. Кто первый свернул с нее, он или она — трудно сказать. Кленнэм никогда не мог припомнить, как это случилось.
— Как здесь мрачно, — сказал Кленнэм, — а всё-таки хорошо. Пройдя под этим темным сводом со светлой аркой на конце, мы выйдем к переправе и увидим вашу дачу с самой выгодной стороны.
В простой соломенной шляпе и легком летнем платье, с роскошными темными вьющимися волосами и удивительными глазами, на мгновение остановившимися на его лице с выражением, в котором уважение и доверие к нему сливались с робкой грустью за него, она сияла такой красотой, что для его спокойствия было очень хорошо (или очень дурно — он сам не знал наверно), что он принял мужественное решение, о котором так часто думал.
Она прервала минутное молчание, спросив: известно ли ему, что папа уже подумывал о новой поездке за границу. Он сказал, что слышал об этом. Снова наступило молчание, и снова она прервала его, заметив после некоторого колебания, что папа отказался от этой мысли.
«Они женятся!» — подумал он в ту же минуту.
— Мистер Кленнэм, — сказала она еще нерешительнее и боязливее, и так тихо, что ему пришлось наклонить голову, чтобы расслышать ее. — Мне бы очень хотелось поговорить с вами откровенно, если только моя откровенность не покажется вам навязчивой. Мне уже давно хочется поговорить с вами, потому что… я чувствовала, что вы наш друг.
— Я могу только гордиться вашим доверием. Прошу вас, будьте со мной откровенны. Не бойтесь довериться мне.
— Я никогда не боялась довериться вам, — отвечала она, подняв на него свой чистосердечный взгляд. — Я бы давно сделала это, если бы знала — как. Но я и теперь не знаю, с чего начать.
— Мистер Гоуэн, — сказал Артур Кленнэм, — должен считать себя счастливым человеком. Да благословит бог его жену и его.
Она заплакала и пыталась благодарить его. Он успокаивал ее, он взял ее ручку, опиравшуюся на его руку, взял из нее трепетавшие розы и поднес ее к губам. И ему показалось, что только теперь окончательно угасает надежда, тлевшая в его сердце и терзавшая его так жестоко; и с этого времени он стал казаться себе человеком, для которого романтическая пора жизни уже закончилась.
Он спрятал розы на груди, и они шли несколько времени медленно и в молчании под тенью развесистых деревьев. Потом он спросил ее веселым, шутливым тоном, нет ли еще чего-нибудь, что она xoтела бы сказать ему, как другу своего отца и своему другу, который на много лет старше ее; нет ли услуги или какого-нибудь одолжения, которое он мог бы оказать ей и чувствовать себя счастливым, что мог хоть немного содействовать ее счастью.
Она хотела ответить, но вдруг, под влиянием какой-то тайной грусти или сострадания к нему — кто мог бы определить это чувство? — снова залилась слезами и сказала:
— О мистер Кленнэм! Добрый, великодушный мистер Кленнэм, скажите, что вы не осуждаете меня!
— Мне осуждать вас? — воскликнул Кленнэм. — Милое дитя! Мне осуждать вас? Никогда!
Схватив обеими руками его руку и доверчиво глядя ему в лицо, она застенчиво старалась объяснить, что благодарна ему от всего сердца (что и было на самом деле источником ее волнения), и мало-помалу успокоилась. Время от времени он ободрял ее ласковым словом, пока они тихонько шли под медленно темнеющими деревьями.
— Что ж, Минни Гоуэн, — сказал, наконец, Кленнэм с улыбкой, — у вас, значит, нет ко мне никакой просьбы?
— О, очень большая!
— Очень рад. Я надеялся на это и не обманулся в своей надежде.
— Вы знаете, как меня любят в семье и как я люблю свою семью. Вы, может быть, не поверите этому, дорогой мистер Кленнэм, — прибавила она взволнованным голосом, — видя, что я добровольно и сознательно расстаюсь с нею, но я так люблю ее!
— Я уверен в этом, — сказал Кленнэм. — Неужели вы думаете, что я сомневаюсь в этом?
— Нет, нет! Но мне самой странно, что я решилась расстаться с теми, кого я так люблю и кто меня так любит. Это должно казаться такой неблагодарностью.
— Милое дитя, — сказал Кленнэм, — это совершенно естественно и неизбежно. Во всех семьях бывает то же самое.
— Да, я знаю; но не во всех семьях остается такая пустота, какая останется в моей, когда я уйду. Конечно, есть много девушек гораздо лучше, милее и совершеннее меня, конечно, я немного значу сама по себе, но для них-то я значу так много.
Любящее сердце Милочки переполнилось, и она зарыдала.
— Я знаю, как тяжело будет для папы мое отсутствие в первое время, и знаю, что я не буду для него в первое время тем, чем была так много лет. И я прошу и умоляю вас, мистер Кленнэм, именно в это время не забывать о нем и навещать его в свободное время, и говорить ему, что никогда во всю свою жизнь я не любила его больше, чем в минуту разлуки; потому что нет человека, — он сам мне говорил это не далее, как сегодня, — к которому бы он питал такое уважение и доверие, как к вам.
Кленнэм догадался, что произошло между отцом и дочерью, и эта догадка тяжким камнем легла ему на сердце; глаза его наполнились слезами. Он сказал веселым тоном, хотя не таким веселым, как ему бы хотелось, что ее просьба будет исполнена, что он дает ей честное слово.
— Если я не говорю о маме, — продолжала Милочка, еще более взволнованная и такая прелестная в своей тихой печали, что Кленнэм даже теперь не решался смотреть на нее и принялся отсчитывать деревья, остававшиеся до слабого света при выходе из аллеи, — то это потому, что она лучше поймет меня, будет иначе чувствовать мое отсутствие и иначе смотреть на будущее. Но вы знаете, какая она нежная, любящая мать, и не забудете ее тоже, — не правда ли?
Он сделает всё, он сделает всё, что угодно Минни, — сказал Кленнэм.
— И еще, дорогой мистер Кленнэм, — сказала Минни, — так как папа и один человек, которого мне не нужно называть, до сих пор не могли понять и оценить друг друга, как поймут и оценят со временем, и так как обязанностью, гордостью и счастьем моей новой жизни будет сделать всё, чтобы они узнали друг друга, гордились друг другом, любили друг друга, — они, которые оба так любят меня, — то я буду просить вас, — вы такой добрый, такой справедливый! — в первое время нашей разлуки (я уеду далеко отсюда) попытайтесь примирить с ним папу, употребите всё ваше влияние, чтобы представить его таким, каков он есть. Сделайте это для меня, как великодушный друг.
«Бедная Милочка! Легковерное, наивное дитя! Когда же случались такие перемены в естественных отношениях между людьми? Когда же сглаживалась такая глубокая внутренняя рознь? Другие дочери не раз добивались того же, Минни, но всегда безуспешно, никогда ничего не выходило из таких попыток».
Так думал Кленнэм. Он не сказал этого; поздно было говорить. Он обещал исполнить все ее желания, и она знала, что он исполнит их.
Они дошли до крайнего дерева аллеи. Минни остановилась и освободила свою руку. Подняв на него глаза и дотрагиваясь дрожащей рукой до его руки, она сказала:
— Дорогой мистер Кленнэм, я так счастлива, да, я счастлива, хотя вы и видели меня в слезах, что не