Она старалась делать все бесшумно, и тем не менее ее босые ноги, ступая по доскам, производили очень много шума. Движения же тела были грациозны и по-девичьи прелестны. И он произнес вдохновенно:
– Ван Гог говорил: «Вместо кафедрального собора предпочитаю рисовать глаз». Ты не сердись на меня за грубость, что поделаешь – горе-художник! Для написания хорошего портрета самая большая опасность – сама модель, милая. Она путает художника, пусть и невольно. Она хочет быть представлена лучше и благороднее, или же, если имеет чувство собственного достоинства, чтобы ты нарисовал ее такой, какая она на самом деле, и в то же время, чтобы оправдал ее, что она такая. Вот так-то. Это не я придумал, модель желает оправдаться, художник хочет обвинить…
– В чем обвиняешь меня ты? – тихонько спросили ее затвердевшие губы.
– Я не обвиняю тебя, а цитирую то, что читал. Когда кто-то чего-то не умеет, он цитирует других. Я ведь то же самое делаю и как профессор.
Он поработал еще несколько минут и снова обратился к ней:
– Хороший портрет – это познание и приговор, милая. Плохи те художники, которые отказываются от роли обвинителя, которые льстят, раболепствуют…
– В чем обвиняешь меня ты? – повторила она, и показалось, что ответ, который она ожидала услышать от него, был для нее важнее всего предыдущего.
– В том, что люблю тебя, – сказал он, шлепнув на пол палитру и опустив на нее кисть. Потом сел на матрац перед чашкой дымящегося чая.
– Можно взглянуть? – спросила она.
– Еще многое надо дорабатывать, – ответил он, но Альфа уже направилась к холсту.
Она долго молча стояла перед штативом, он никак не мог дождаться ее реакции и спросил:
– Наверное, спрашиваешь себя сейчас, такая ли ты на самом деле и почему я увидел тебя именно такой? Но, как правило, мы не знаем себя и даже инстинктивно предпочитаем не знать о себе ничего. Я беседовал с психиатрами, они говорят, что один из очень распространенных патологических страхов – страх перед зеркалом. А это показательно, не правда ли?
Он философствовал бы еще и еще, но вдруг понял, что оправдывается, и замолчал.
– Лично я не боюсь.
– Красивая, поэтому. Да и куда актрисе без зеркала.
– Никакая я не актриса! – огрызнулась она и снова села в шезлонг.
– Ну и я никакой не художник!… В теории о поле есть так называемые ненаблюдаемые величины, и твоя душенька, Альфочка, для меня полна ими. Так что не очень-то придирайся.
– А я ничего не сказала, – тотчас же подтвердила она его мысль, что человек все же предпочитает остаться ненаблюдаемой величиной. – Портрет хороший! В самом деле.
Уверения ее были слишком настойчивыми, чтобы не задеть его. В душе, где за минуту до этого властвовал только один ее образ, стало холодно и пусто, и в эту звенящую пустоту как отравляющий газ хлынула неприязнь к модели, которая, отказавшись от своего портретного сходства, преспокойно пила себе чай.
– Нереалистический. Не заметно, что у тебя было тридцать мужчин.
– Точно, не заметно, – согласилась она все с тем же ехидством в голосе.
Он хотел было повернуть к ней лицом второй портрет, очень непохожий на этот, но передумал и спросил:
– Что, действительно тридцать? Альфа бросила злорадно:
– А что, тридцать вызывают больше ревности, чем три?
– Но зачем надо было обманывать меня?
– А ты что, ни в чем ни в чем не обманул меня? Флирт – это взаимное надувательство, своего рода соревнование, кто кого объегорит.
– А я вообразил себе, что у нас не только флирт, – замер он, чувствуя, как отдаляются они друг от друга именно сейчас, когда объятия были единственным для них убежищем.
– Что же еще это может быть, как не банальная попытка убежать от себя? Ты ведь сам это сказал однажды, не так ли? – Она старалась произносить слова небрежно, подчеркивая при этом, что в данный момент ее занимает только чаепитие.
– Тридцать первая твоя попытка! Вправду, для тебя это уже стало привычкой.
Он отошел к самому борту, и световая волна встала перед ним как гигантское полотно, на' котором развернулись и загримасничали множество лиц женщины, стоявшей за его спиной. Что же это так рассердило ее в портрете? Месть ли это за его неумение рисовать или он все-таки невольно открыл в ней нечто, от чего она старалась сейчас отречься, чтобы развеять какие-то его иллюзии? Но нет, все что угодно можно отрицать в этом портрете, но только не то, что он написан без любви и вдохновения. В нем даже слишком много любви, и это портило его. Кто знает, может, для вдохновения, так же как и для любви, нужно прежде всего поверить в обман.
Он спросил ее, не поворачиваясь, силясь подавить в себе то, что вынуждало презирать ее:
– Тебе очень хочется, чтобы мы ссорились?
– Это тебе хочется ссориться, – резко бросила она в ответ. – Разве нельзя говорить друг другу истины не ссорясь?
Он повернулся к ней, пробормотал беспомощно, по-детски беззащитно: