— Он сказал: «Этого сопляка тебе мало!»
— Сейчас я с ним поговорю! — Михал бросился в дом.
Вскоре он вышел и увел в дом мать.
— Подожди здесь! — сказал он мне. — Тусек хочет попросить у мамы прощения.
В тот день, когда поменяли фильм, Михал подарил мне кожаные перчатки. Я с благоговением их надевал, а потом сгибал пальцы, натягивая пахучую кожу. Выглядели они потрясающе. Но перед тем как идти в кино, я сунул перчатки в карман. На улице сжимал рубли в застывшем от холода кулаке.
В зале сидело уже порядком ребятни и солдат, все топали ногами и кричали:
Война на экране какое-то время была немая: испортился звук. Пушки стреляли беззвучно, а люди только шевелили губами. Вдруг раздался треск. И офицер с наганом на ремне так страшно закричал
Над большим заваленным картами столом стояли увешанные орденами маршалы. Сталин в мундире с одной звездой на погонах пальцем показал что-то на карте. Маршалы сосредоточенно склонились над столом, переглянулись и с восхищением зааплодировали. Солдаты в зале и сидящий около меня парень тоже начали хлопать.
Толпа людей возле Кремля кричала, размахивала руками и плевала в заросших щетиной и закутанных в тряпье немецких генералов. За ними по огромной площади брела нескончаемая вереница пленных. Сталин, стоящий на трибуне, угрожающе поднял вверх палец. Кинотеатр яростно взревел.
Официанты с бутылками вина застыли в подобострастных позах. Сидящие вдоль стен дипломаты встали со стульев. Рузвельт и Черчилль пили за здоровье Сталина. Сталин скромно встал и постучал пальцем по рюмке, прося тишины. Солдаты от радости завыли. Парень ткнул меня в бок локтем.
После войны была сказка. На огромной печи, каких я никогда не видел, умирал отец. Рядом сидели дети и кошка. Вдруг явился
Когда зажгли свет и открыли двери, чтобы проветрить пропахший махоркой зал, мой сосед схватил меня за руку.
— Откуда у тебя такие перчатки? Зачем они тебе? — Я почувствовал на лице его дыхание. —
Стянул у меня с рук перчатки и вышел с ними из кинотеатра. На улице лежал свежий снег. Возвращаясь домой, я придумывал разные истории об утрате перчаток. Это оказалось ненужным. На столе лежала
— Не поеду, — плакала от злости мать. — Лучше сдохнуть!
— Они спасли нам жизнь, — сказал Михал.
— Хамы!
— Тихо!
На следующий день Михал пошел в трест посоветоваться со своим начальником. Начальник считал, что нужно послать заявление министру и одновременно записаться в эшелон ПУРа, который уходит через неделю. Прежде чем придет ответ из Москвы (наверняка отрицательный), Михал будет уже в Польше.
— Мы поедем, — объяснял Михал, — через Самбор, Хирув и Мальховице. Потом Пшемысль, Радымно, Ярослав, Пшеворск и Жешув. В Пшемысле начинается Польша, а в Жешуве работает Винклер, он нам поможет.
Вокзал был окружен цепью солдат. На железной доске с надписью ДРОГОБЫЧ висели красные флаги и портрет Сталина. У ворот стоял письменный стол, на котором лежали исписанные фамилиями тетради. Офицеры в ушанках, со звездочками или орлами, сидели на стульях, вынесенных из зала ожидания. Время от времени они уходили греться в здание вокзала, и тогда тетради караулил часовой, у которого была винтовка с длинным штыком. Перед столом выстроилась очередь. Стуча зубами, мать застегнула мне крючок под подбородком. Михал, дрожа в своем темно-синем пальто (тулуп остался в Орске), пытался подглядеть, нет ли возле его фамилии пометки красными чернилами.
— Почему уезжаете? — спросил офицер со звездочкой.
Михал молчал.
— Почему вы уезжаете? — перевел поляк с орлом.
— У меня там родные.
— Ага.
— Проходите! — Русский закрыл тетрадь.
Следующими были мы с матерью.
— Проходите!
Паровоз стоял под парами. Высунувшийся из окна машинист смотрел на продвигающуюся под ним толпу. Люди шли вдоль открытых товарных вагонов. На раздвинутых дверях виднелись нарисованные белой краской буквы ПУР. Поезд был гораздо длиннее перрона, и цепочка этих ПУРов исчезала где-то вдалеке.
Наш вагон был самый последний. Спрыгнув с перрона, мы неуклюже шагали по шпалам соседнего пути. Михал нес чемодан и портфель с документами, а мать сумку с едой. Я шел с пустыми руками. Пол вагона был высоко над моей головой. Михал подхватил меня под мышки и закинул в вагон. Потом вместе с каким-то мужчиной помог залезть матери.
Внутри вагона стояли спиной друг к другу деревянные скамейки. Между ними и стеной с маленькими окошечками под потолком был узкий проход. В одном конце, за деревянной перегородкой, стояло ведро с крышкой, в другом — печка с трубой, выходящей через крышу, и бочка с питьевой водой.
Скамейка была узкая и скользкая. В толстом пальто и шлеме я чувствовал себя гусаром в шишаке и доспехах. То и дело соскальзывал со скамейки — приходилось подтягиваться обратно. Болтая ногами, я раздумывал, как гусары зашнуровывали ботинки. И вдруг стукнул себя по лбу. Да у них же сапоги были железные!
— Не размахивай ногами, еще ударишь кого-нибудь, — сказал Михал.
— Расстегни крючок, — добавила мать.
Пока я возился с крючком, вагон вдруг резко дернулся вперед. Я упал на пол. Михал расхохотался.
— Прицепили второй паровоз, — сказал он, вытирая глаза.
— Встань — пальто испачкаешь, — приказала мать.
За открытыми дверями мелькали головы. Некоторые в поисках своего места проходили взад-вперед по нескольку раз. Какой-то мальчик, не достававший до пола вагона, подпрыгивал, стараясь заглянуть внутрь. Но должно быть, не увидел того, кого искал, и ушел. Вагон был такой большой, что все еще казался пустым, хотя в него забирались целыми семьями.
— Слава Иисусу! — сказал нам кто-то.
Мать в ответ улыбнулась.
— Проклятый вагон! — шепнула она нам. — В таком же увезли маму.
Когда поздно ночью дверь задвинули, вагон был уже полон. Те, кому не хватило сидячих мест, лежали на своих и чужих узлах. Члены семей, которые пришли последними, устроились в разных концах вагона и перекрикивались над головами других. В тусклом свете свисавших с потолка ламп выделялись