Ребенок угрюмо и упрямо глядел в воду. От него пахло потом и мятной жвачкой.
– Придут, придут – а если не придут? – борясь с тоской и раздражением, спросил Стремухин. – Что мне тогда прикажешь с тобой делать?
– Ничего не надо делать. Домой поеду. Они, наверно, дома.
– Вот новость!.. И ты знаешь, как доехать?
– Я знаю. Меня уже здесь забывали.
– Чего же сразу не поехал?
– Денег нет.
– Если я дам тебе денег – доберешься?
– Я доберусь.
– Ты точно доберешься? Или тебе так кажется?
– Пойду к пансионату на маршрутку – и до Мытищ. А там – на электричке, до Ярославского вокзала. Потом – метро, до Адельмановской улицы.
– Абельмановской, – поправил Стремухин. – Сколько тебе нужно, чтобы доехать до Абельмановской?
– Сто пятьдесят рублей. Стремухин вынул кошелек.
– Возьми, пожалуй, триста. Если заблудишься, бери такси и назови свой адрес. Ты адрес знаешь? Или мне все-таки проводить тебя?
– Не надо, не волнуйтесь. Спасибо, дядя, – ребенок спрятал деньги, не поглядев на них.
Плот из сосновых рыжих бревен усилием буксира выплыл справа, со стороны Москвы, по самой середине водохранилища. Сосновая избушка-невеличка стояла на плоту. Над тонкою ее трубой веселой сизой струйкой поднимался дым. Похоже было, банька. Стараясь заглушить в себе тревожное сомнение в том, что поступил с ребенком правильно, Стремухин принялся завидовать тому, кто в баньке парится.
– Классно придумано, – сказал он вслух. Над головой раздался голос:
– Что, Леха, много заработал?
Ребенок быстро встал, но убегать и не подумал. Он лишь уселся от Стремухина подальше. Мужчина, прячущий подбитую скулу под темными очками, знакомый Стремухину по «ракете» и по пристани, присел на корточки с ним рядом и, кислым коньяком пахнув, кивнул в сторону ребенка:
– Талантливый малыш. Зовут его Алешей, если не врет. Прошлым летом сшибал до сотни баксов в день. Теперь доходы не те...
– Люди стали недобрые, – сказал ребенок.
– Нет, мальчик, просто ты растешь, – сказал ему мужчина. – И за тебя боятся меньше.
Облегчение, которое испытал Стремухин, было намного сильнее досады, и он сказал без злости:
– Жук ты, Леха.
– Ну жук, – сказал ребенок. – Ты же за это деньги у меня не отберешь?
– А если отберу? – спросил Стремухин.
– Тогда я громко закричу и всем скажу, что ты ко мне пристал и мучаешь. Тебя побьют, потом в тюрьму посадят.
– Каков? – сказал Стремухину мужчина. Стремухин согласился:
– Да! Большое будущее. Ребенок встал, сказал:
– Пошли уж, Федор Маркович, я тебя пивом угощу.
– Мне б – что попроще и покрепче, – сказал мужчина, тоже вставая.
– Хватит с тебя и пива, – рассудительно сказал ребенок.
Они неспешно направились в сторону павильонов.
– Спасибо, дядя, – сказал Стремухину ребенок, обернувшись.
– Не за что, Леха, – ответил ему ласково Стремухин. – Расти большой и хорошо себя веди... И вам удачи, Федор Маркович.
Тот лишь рукой махнул, не оборачиваясь.
Расслабленный Стремухин остался в одиночестве и тишине. Он все глядел на баньку. Плот плыл, почти незримый дым шел из трубы. Стремухин кому-то завидовал с легкой душой.
Внезапно, будто выбитый ударом пара, из баньки выпрыгнул багровый голый человек и с ревом, слышным по всему водохранилищу, нырнул с разбегу в воду. Тут же из баньки вышли двое, тоже багровые, в шапках и плавках. Встали по краям плота и принялись лениво ждать, когда нырнувший вынырнет.
Тот не выныривал так долго, что Стремухину стало скучно. Он отвлекся. Распустил тесемку рюкзака и ощупал с беспокойством сильно нагретую кастрюлю. Было бы слишком глупо и бездарно – полдня таскать до ломоты в спине, чтобы потом сгноить и выкинуть прекрасную баранину, рассчитанную на десятерых. Выходит, съесть ее придется с кем придется, сказал себе Стремухин, и эта мысль ему скорей понравилась, чем огорчила.
Он был не столь уж зол, хотя и зол, на одноклассников, не встретивших его, как обещали. Куда сильней он злился на себя: разок позвали, и сорвался, как пацан, а кто они ему? Зачем они? И что они ему? О чем, коль встретят, с ними разговаривать? О школе? Ну их, эти разговоры, от них одни плохие сны... И чем они – даже имен не вспомнить! – приятнее любых случайных встречных? И кто поручится, что, встретив наконец его и обслюнявив поцелуями, они на радостях не врубят у мангала магнитофон с березками и сукой- прокурором?.. Потом – вопрос: что за вино они купили? Вдруг с сахаром и спиртом, какое пили в школе, на задах спортзала? Конечно, с сахаром и спиртом! Конечно, портвешок! Тот, кто врубает радио с березками, любому божоле и всем бордо предпочитает портвешок!..
Вот малолетний жулик Леха и выпивоха Федор Маркович – они и то интересней! И почему не задержал, не предложил им шашлычку? Догнать – иль нет, не догонять: он скоро будет скотски пьян, этот побитый Федор Маркович. И почему тот, с красной кожей, что нырнул с плота, все не выныривает и не выныривает? И почему его приятели, стоящие на бревнах, ничуть, как видно, не волнуются и не бросаются его спасать?
Он долго мог держаться под водой.
Однажды в интервью газете, с недавних пор ему принадлежавшей, о чем не знала лишь новенькая дура-журналистка, которой поручили интервью (и потому, видать, забыла задать вопрос, ради ответа на который и затевалось интервью: для большинства – пустой вопрос, пустой ответ, но в том, заранее и тщательно продуманном, в том, согласованном со всеми, с кем он обязан был все согласовывать, ответе была поставлена на взвод угроза, отлично внятная всем тем, кому она была адресована, и всем, кто должен был при случае осуществить ее, а также всем, кто собирался с ним и впредь вести дела), – в этом обширном интервью на своевольную и хамскую подначку журналистки: «Как удается вам столь долгий срок держаться на поверхности?» – он с удовольствием ответил: «
Этот свой собственный ответ, этот изящный парадокс, подхваченный лишь теми, кто был способен оценить всю глубину и тонкость парадокса, понравился ему настолько, что он простил писюху-журналистку, даже отнесся к ней отечески, даже велел редактору газеты дать ей, пожалуй, персональную колонку. А тот вопрос и тот ответ, ради которых затевали интервью, – их попросту вписали после в текст...
Грудь широка; есть где держать дыхание, уходя головою вниз, на глубину, навстречу коричневой тьме, расталкивая сильными руками и ногами наполненные солнцем верхние слои воды, блаженно чувствуя, как понемногу перестает покалывать распаренную вениками кожу. И – замереть на глубине, почти у дна, расслабить и разнежить мышцы, пружиня их лишь для того и лишь настолько, чтобы вода не вытолкнула тело раньше, чем оно само того захочет.
В воде, наполненной гудением собственного эха, хрипят и лопаются пузыри, полощутся, как флаги, над туманом водорослей медленные тени рыб; вода вдруг принимается дрожать от мелкого и неприятного озноба: там, наверху, должно быть, приближается корабль или катер – приходится на глубине зажать руками уши, но это помогает мало. Огромный гром турбины, лай винтов мгновенно оглушают и захлестывают, как кнутом, голову, – потом в ней остается ноющая тяжесть, в ушах надолго остается звон. Надолго – значит, на пятнадцать, и не более, земных секунд, поскольку пленное дыхание рвется наружу и изнутри выламывает грудь – пора позволить воде вытолкнуть наверх расслабленное тело. Солнце сквозь воду льет в глаза свой свет. Чем ближе к верху, тем свет ярче, тем резче тень плота и тем отчетливее тени двух сильных, тренированных парней, что неподвижно встали по краям плота.