лицо, но вельми мудр и знающ в богоугодных науках — и хотел бы просветить и наставить одну из монастырских пансионерок. Она же для сей цели выбрала меня, как наиболее прилежную и добронравную… Это меня-то! — Зофья насмешливо фыркнула. — По-моему, ты сразу понял, с каким бесенком имеешь дело. Но ведь тебе такая и нужна была… вспоминаешь? Мы с тобою каждый день гуляли — по саду или в лугах за оградою. Искуситель — ты рассказывал мне то о муках первых христиан, то о сладострастных мистериях Изиды и Кибелы,[5] то о мире тайных сил, недоступном для профанов… А потом, однажды, начал задавать вопросы.
— И одним из первых — живо подхватил Учитель — был вопрос, как понимаешь ты историю праведного Иова, искусно описанную в Библии. Не вмени слова мои в обиду но не понимала ты ровно ничего. Просто пересказала по-детски, как именующий себя Творцом Вселенной и Князь Тьмы побились об заклад, точно два борзятника о достоинствах кобеля: выдери-
жит ли праведник жестокие испытания — нищету, болезни, гибель своих детей; останется ли верен Отцу небесному?.. И, выслушав, шепнул я юной пансионерке: ежели сам Творец, Зосенька, усомнился в своем творении, не значит ли это, что силен Князь Тьмы куда более, чем учит церковь? Что не один, а
— С того все и началось, — откликнулась пани Зофья. Глаза ее, с искоркой безумия, были словно устремлены внутрь, в сумрак воспоминаний. — Против речей твоих отравных и кто повзрослее не устоял бы. Должно быть, сама мать Стефания…
— Э-э, что ворошить старое!
Поднявшись, Учитель выбил догоревшую трубку в камин. Пружинисто обернулся к Зофье:
— Я начинаю дело. Пану Казимежу придется дать мне все рабочие руки, какие у него найдутся, ибо следует спешить… Ты же — будь осторожна. Я предвижу сильную волю, которая может встать на нашем пути. Паря в поднебесье, не забывай о коварстве червей земных!
Зофья надменно изогнула бархатную бровь.
— Не пренебрегай и малым, когда речь идет о судьбах народов! — Рукою в серой перчатке гость решительно нахлобучил шляпу. — Прощай!..
На следующий день после обеда пан Казимеж, как всегда — роскошный, в жупане, расшитом травами и лилиями, в жемчужно-сером с бобрами кунтуше, с бриллиантами на всех пальцах и золотым рынграфом[6] на груди, с лицом, пересеченным до уха бороздою от сабли поручика Куроня, — пан Казимеж во главе свиты лесною дорогою поскакал к Днепру.
Сдержали коней своих на краю песчаной ряби, наметенной ветром под корни сосен. За полосою ивняка, по колено в воде, толпа мужиков орудовала лопатами, врезаясь в кромку берега. Иные, столь же понурые и молчаливые, отвозили мокрый песок на тачках; в стороне начинала расти рыхлая гора. Русло будущего канала было уже проведено до села; около опушки прохаживался, держа в руках лист бумаги, седой начальник работ — не то немец, не то голландец, занятный старикан, услаждающий порою за ужином слух пана россказнями о пирамидах и могуществе магических знаков — пантаклей…
Что творилось в поместье — хозяин допытываться не спешил. Зоська знает, что делает. Хочет снести с лица земли это чертово болото, о котором болтают простолюдины? Желает подъезжать на лодке к самому крыльцу? На здоровье… Щенсиый, под властью твердой духом жены спокойно наслаждавшийся пирами и охотой, скользил бездумным взглядом и по смешной, вроде печной трубы, шляпе иностранца, и по хмурым землекопам, и по бело-зеленой конной охране, не жалевшей ударов нагайки для медлительных.
Надвинув поглубже меховую шапку с павлиньим пером, вельможный пан поворотил обратно к дому. Поиграв в кости с ксендзом-духовником, надлежало часика два соснуть, а там и садиться за ужин…
V
На исходе месяца июля, когда подползла прожорливая пасть канала к самым приозерным зарослям, учуяв тревожное, засуетились служебники, днем и ночью стали рыскать по селам панским — и по тем» что на левом берегу вблизи от дока Щенсных, и по тому селу немалому, что за рекою лежало на горах.
Кто сказал им, что в округе объявился бунтарь-запорожец? Даже я не знаю, пишущий, эти строки… Но вынюхали-таки панские ищейки след Еврася!
…Глухо поворчав, забил цепью пегий Бровко — и вдруг зашелся злобным лаем: Степан положил ложку, обтер усы. Встрепенулась Настя. Топот и ругань обрушились со двора, пес жалобно взвизгнул и умолк.
Легче вспуганной птицы взвился с лавы Еврась. Схватив пистоль да саблю, казак, еще сохранявший остатки невиданной своей ловкости, махнул через окно под плетень, а затем и на улицу…
Отворенная ударом ноги, стукнула о притолоку дверь хаты. Гневная и красивая, как никогда, вскочила из-за стола Настя. Ввалились бело-зеленые челядинцы; вел их мастер на асе руки, панский ловчий — широкоротый, словно жаба, горбун. Меткие глазенки его разом охватили и Настнну высокую грудь под вышитой сорочкой, и невозмутимо сидевшего Степана, и посуду на скатерти…
— Эге! — завопил горбун, уставленным пальцем обводя стол. — А миски-то три, холера ясна! Кто тут с вами был третьим, пшекленте быдло?!
Не говоря худого слова, ухватила Настя горшок с остатками горячего борща и метнула его в башку ловчего. Рука у девушки была нелегкая, осколки так и свистнули по комнате; горбун, облитый борщом и собственной кровью, кувыркнулся под печь.
— Эх, Настюша! Сколько ж там мяса было!.. — сокрушенно вздохнул Степан.
С бранью навалившись, холуи скрутили и старого лекаря, и дочку его; заломив руки за спину, выволокли из хаты. Сзади несли потерявшего сознание горбуна.
…Ловчий с забинтованною башкою стал свирепее прежнего — не кричал даже, а сипел, брызгая слюною на подвешенного за руки Степана.
— Что, язык проглотил, да?! А, упрямый хлоп… Но я упрямее. Я день и ночь
И разгорячившийся палач, как и его жертва, обнаженный до пояса, при каждом своем выкрике хлестал старика по ребрам, по впалому животу жгутом из скрученной проволоки. Молчал Степан, трудно дыша, лишь постанывая при каждом ударе. Из угла подвала, с грязного топчана рвалась к отцу Настя; двое подручных держали ее, немилосердно заламывая руки.
Истощив запас брани, устав и вспотев подобно молотобойцу, но так и не добившись, куда пропал гость из Степановой хаты, — горбун, дознавальщик опытный, попробовал другое. Оставив залитого кровью лекаря висеть на цепях, перед глазами его принялись за Настю. Подручные, лакомо шевеля усами, разорвали не девушке рубаху; белизною сверкнуло при дымном каганце молодое тело… Увидев это, задергался Степан, разбитыми губами замычал что-то. Горбун жестом велел холопам погодить с Настей:
— Что, старче, может, теперь поразговорчивей будем?..
Опустили ведуна. С затекших синих рук сняли цепи, на изорванную спину накинули серяк. Палач самолично дал старику напиться.
— Ну, давай, брат, давай! Что за птичка на твоем столе зернышки клевала?..
Степан медлил. Тогда горбун, наказав подручным хорошенько держать Настю, раскорякою побежал к топчану…
— Стой, идол! — нелюдским усилием сумел внятно вымолвить старик. — Все скажу!..
И, более не чинясь, назвал бедняга своего гостя — запорожского казака Георгия-Еврася, прозванием Чернец, одного из тех, кто недавно потрепал шляхетское воинство.
Голосом, полным слез, крикнула из угла Настя:
— Отец! Я все вытерплю! Лучше язык себе откуси, чем… — Пощечина прервала ее; здоровенный пьяный холоп лапищею зажал Настнн рот.
Ловчий отхлебнул сивухи из бутыли, стоявшей тут же, зажевал капустою.
— Вот теперь я тебя, брат, люблю душевно! Два слова еще, Степанушка, два словечка твоему