но все же породистое, словно отражалось в деревенских зеркалах, которые грубо искажали его черты. В тот вечер, желая, очевидно, оказать мне честь, герцог много говорил о театре, о литературе. И с каким пренебрежением, с каким невежеством! Эмиля Ожье он называл: «Этот субъект!», а Дюма-сына — «крошка Дюма». Он судил обо всем вкривь и вкось, его туманные мысли тонули в неоконченных фразах, в которых выражения: «Как бишь его», «Это самое» заменяли недостающие слова, играя роль многоточия, которым злоупотребляют плохие драматурги. По-видимому, юный герцог никогда ни о чем не думал, но, общаясь со многими людьми, у каждого позаимствовал фразы, мнения, которые отпечатались у него в голове и стали частью его особы, наподобие завитых волос, оттенявших его изящный лоб. Но кое-что он знал досконально, а именно: геральдику, ливреи, девок, скаковых лошадей, и в этом юные провинциалы, воспитанием которых занимался герцог, стали почти так же сильны, как и он.
Вечер тянулся под болтовню этого меланхоличного конюха. К десяти часам старики разошлись, карточные столы опустели, и молодые люди уселись за них, чтобы перекинуться в вист. С приездом герцога это вошло у них в привычку. Я примостился на диване, откуда мне были хорошо видны игроки, на которых из-под абажуров падал яркий свет. Член Жокей-клуба восседал на почетном месте. Надменный, равнодушный, он держал карты с безукоризненным изяществом и весьма мало заботился о проигрыше и выигрыше. Кроме того, разорившийся парижский мот был все же самым богатым человеком во всей компании. Но сколько выдержки требовалось остальным, чтобы сохранять спокойствие! По мере того как игра обострялась, я с возрастающим любопытством следил за выражением лиц. У бедных мальчиков дрожали губы, глаза наполнялись слезами, пальцы судорожно сжимали карты. Желая скрыть волнение, незадачливые игроки восклицали: «Плевать!» или: «Какая скука!», но из-за резкого южного акцента, безжалостно выдающего даже сокровенные чувства, эти возгласы теряли оттенок аристократического безразличия, какой они принимали в устах юного герцога.
Меня особенно заинтересовал один игрок. Это был высокий парень, глупый, наивный и простоватый, хотя и причесанный под Демидова, быстро вытянувшийся щекастый ребенок с бородой, на лице которого отражались все впечатления. Бедняга все время проигрывал. Несколько раз он вставал из-за стола, поспешно уходил куда-то, затем возвращался, весь красный, потный, и я говорил себе: «Ты, верно, рассказал какую-нибудь небылицу матери и сестрам, чтобы выпросить у них денег». Он действительно приходил с полными карманами и яростно продолжал игру. Но ему не везло. Он проигрывал, проигрывал по-прежнему. Я чувствовал, что он волнуется, дрожит и уже не в силах сохранять спокойствие при такой неудаче. После каждой битой карты его ногти все глубже впивались в суконную скатерть — тягостное зрелище!
Между тем, убаюканный провинциальной скукой и бездельем, утомленный дорогой, я различал карточный стол как в тумане, как некое смутное, призрачное видение, и наконец уснул под тихий говор игроков и шуршание карт. Разбудили меня сердитые голоса, гулко отдававшиеся в пустых залах. Все уже ушли. Оставались двое — член Жокей-клуба и высокий парень; они сидели за столом и играли. Партия была серьезная — экарте на ставку в десять луидоров. Прочитав отчаяние на славном бульдожьем лице горца, я понял, что он опять проигрывает.
— Реванш! — в бешенстве кричал он время от времени.
Противник держался по-прежнему спокойно, хладнокровно. При каждом ходе злая, презрительная усмешка кривила его аристократический рот. Я услышал возглас: «Бита!», затем сильный удар кулаком по столу. Кончено! Несчастный проигрался дотла.
Он застыл на месте, молча уставившись на свои карты; его модный сюртук задрался, рубашка смялась и намокла, точно после драки. Затем, видя, что герцог собирает разбросанные по столу золотые монеты, он вскочил, заорал:
— Это мои деньги, черт побери!.. Верните мне деньги!
И заплакал, как ребенок. Да он, и правда, был сущий младенец.
— Верните мне деньги!.. Верните! — повторял он.
Можете мне поверить: он больше не сюсюкал. Он обрел свой естественный голос, и этот голос надрывал мне душу, ибо у сильных людей слезы налетают, как шквал, и причиняют им подлинное страдание. Герцог, по-прежнему холодный и насмешливый, взирал на него с полным безразличием… Тогда несчастный бросился на колени и сказал тихим, срывающимся голосом:
— Это не мои деньги… Я их украл… Отец велел мне уплатить долг…
Стыд душил его, он не договорил.
При первом же слове об украденных деньгах герцог встал. Щеки его слегка порозовели. На его лице появилось гордое выражение, и оно очень ему шло. Он вытряхнул деньги из карманов прямо на стол и, сбросив на минуту маску парижского хлыща, сказал естественным, сердечным тоном:
— Забирай все это, болван… Неужели ты подумал, что мы играем всерьез?
Право, мне захотелось расцеловать юного аристократа!
Прежде всего пройдемся по Геранде, неповторимому, чудесному городку, такому живописному благодаря своим древним крепостным стенам, толстым башням и рвам, наполненным зеленой водой. Между старыми камнями буйно цветет дикая вероника, вьется плющ, змеятся глицинии, а с зубчатых стен свешиваются растущие в садах кусты роз и цепкие «дедушкины кудри». Миновав низкий круглый проезд, под сводами которого весело отдается звон бубенцов почтовых лошадей, попадаешь в неведомую страну, в эпоху, удаленную от нас на пять столетий. Повсюду дугообразные, стрельчатые двери, древние косоугольные дома, верхние этажи которых выдаются над нижними, стены с наполовину стершимся орнаментом. В тихих улочках стоят средневековые замки, поблескивают их узкие окна. Величественные ворота заперты, но в щели рассохшихся досок можно увидеть заросшее крыльцо, кусты гортензий у входа и покрытый травою двор, где разрушенный колодец или остатки часовни снова являют взору груду камней и зелени. Таков характер Геранды — кокетливые, цветущие руины.
Иной раз над внушительным, источенным временем дверным молотком висит вывеска почтового отделения, по-буржуазному красуется металлический герб судебного пристава или нотариуса. Но чаще всего старинные жилища хранят свой аристократический облик, и, если хорошенько покопаться, можно обнаружить несколько прославленных бретонских имен, погребенных в тишине этого маленького городка, который и сам представляет собой кусок истории. Действительно, здесь все овеяно задумчивой тишиной. Она бродит возле церкви XIV века, где торговки продают с лотков фрукты и молча перебирают спицами. Она витает над пустынными аллеями, надо рвами со стоячей водой, над сонными улочками, по которым изредка пройдет с коровой босоногая пастушка, подпоясанная веревкой, в чепце Жанны д'Арк.
Зато в день скачек город преображается. По улицам едут экипажи с купальщиками из Круазика и Пулигена, крестьянские повозки, огромные старинные кареты, точно сошедшие со страниц сказки, и наемные двуколки, везущие какую-нибудь знатную вдову из близлежащего поместья, которая гордо восседает между служанкой в чепчике и пажом в деревянных башмаках. Весь этот люд направляется к поздней обедне. Звон колоколов, врываясь в узкие улочки, смешивается с лязгом ножниц цирюльников. В церкви негде яблоку упасть, зато город опустел на целых два часа. В полдень, при первых звуках
С высоты трибун открывается великолепный вид. Вдали море, ярко-зеленое, усеянное белыми барашками; ближе — колокольни Круазика, Батса и солончаки, которые кое-где сверкают под лучами