Он уже не говорил, а гремел, опершись о камин, обратив лицо к толпе, не умеряя голоса и не выбирая слов.
Несчастная графиня была настолько увлечена д'Аржантоном и так страдала от его равнодушия, что теперь относила его речи на свой счет.
«Он знает, что я собою представляю», — думала она и все ниже опускала голову под гнетом его проклятий.
А вокруг раздавался восторженный шепот:
— Какой пыл! Он нынче в ударе!
— Он просто гений! — громко восклицал Моронваль и тут же тихо добавлял: —
Но Ида больше не нуждалась в подстегивании. Впечатление было неотразимо.
Она влюбилась.
Доктору Гиршу, этому коллекционеру патологических случаев, наверно, было бы весьма любопытно наблюдать эту мгновенно вспыхнувшую страсть. Однако ученый медик был сейчас занят совсем другим: он тщился погасить, а вернее сказать, раздуть ссору между племянником Берцелиуса и человеком, который читал Прудона. Лабассендр также не остался в стороне. В углу гостиной все о чем-то шушукались, суетились, беспомощно разводили руками, шагали взад и вперед, даже спины людей выражали крайнюю озабоченность — словом, делались попытки к примирению, истинная цель которых состояла в том, чтобы вызвать драку между двумя людьми, которые не испытывали к тому никакой охоты. Впрочем, это никого не тревожило: такого рода перепалки, весьма нередкие на литературных вечерах в гимназии Моронваля, неизменно стихали в ту самую минуту, когда, казалось, достигали наивысшего накала. Как правило, они знаменовали собою конец никчемных сборищ, во время которых все эти неудачники один за другим облокачивались на мраморную доску камина или подходили к фисгармонии, чтобы выказать свои таланты.
Уже час назад г-жа Моронваль, смилостивившись, отослала спать Джека и двух-трех самых младших из «питомцев жарких стран». Те же ученики, что остались в гостиной, зевали, таращили глаза, подавленные всем, что видели и слышали.
Наконец все распрощались.
Бумажные фонари, растерзанные ветром, еще раскачивались у ворот. Удивительно мрачным казался в этот час переулок: уснувшие дома, грязная мостовая, на которой даже не видно было блюстителя порядка. И только шумные группы уходивших гостей все еще что-то напевали, декламировали, о чем-то спорили, не обращая внимания на коварную ночную стужу и опускавшийся на землю сырой туман.
Выйдя на улицу, они обнаружили, что омнибусы уже не ходят. Но честная компания не пала духом. Химера с золотой чешуею освещала и словно сокращала путь, иллюзии согревали тело, и, растекаясь по пустынному Парижу, люди мужественно возвращались к невзгодам своего безвестного существования.
Искусство — великий кудесник! Оно подобно солнцу и светит не хуже настоящего. Те, кто приближается к нему, даже бедные, даже уродливые, даже блаженные, уносят с собою искорку его тепла и света. Неразумно похищенный с небес огонь горит в глазах всех незадачливых жрецов искусства, делая их порою грозными, но чаще всего смешными. И все же отблеск этого огня придает им величие и бодрость духа, вызывает в них презрение к житейским бедам, наделяет их способностью гордо страдать — то есть тем, чего лишены другие обездоленные.
V. ПОСЛЕДСТВИЯ ЛИТЕРАТУРНОГО ЧТЕНИЯ В ГИМНАЗИИ МОРОНВАЛЯ
На следующий день супруги Моронваль получили от г-жи де Баранси приглашение посетить ее в ближайший понедельник. Письмо заканчивал короткий
— Я не пойду… — весьма сухо объявил поэт, когда Моронваль протянул ему надушенное кокетливое письмецо.
Мулат вспылил. Он дал понять д'Аржантону, что друзья так себя не ведут. Да и что ему мешает принять приглашение?
— Я не обедаю у таких особ.
— Прежде всего госпожа де Баранси — вовсе не то, за что ты ее принимаешь. А потом для приятеля можно кое-чем и поступиться. Ты же знаешь, что я нуждаюсь в графине, что ее заинтересовала моя идея издавать колониальный журнал, а ты делаешь все, что можешь, чтобы мне повредить. Как хочешь, но это неблагородно.
После долгих уговоров д'Аржантон соблаговолил дать согласие.
В следующий понедельник г-н и г-жа Моронваль, поручив надвор за гимназией доктору Гиршу, отправились в особнячок на бульваре Османа, куда должен был пожаловать и поэт.
Обед был назначен на семь вечера. Д'Аржантон появился лишь в половине восьмого. Сами понимаете, что в эти полчаса Моронваль не имел никакой возможности заговорить о своем грандиозном проекте.
Ида была в тревоге.
— Как вы думаете, он придет?.. Только бы он не заболел… На вид он такой слабый!
Наконец он прибыл, завитой, с роковым выражением на лице, односложно извинился, сославшись на дела. Как всегда, он был сдержан, но менее высокомерен, чем обычно.
Особняк поразил его воображение.
Только недавно застроенный квартал; пушистый ковер, покрывавший лестницу, которая доке встречала вас цветами; на ступеньках-комнатные растения, в уютном будуаре — благоухающий куст белой сирени; походившая на приемную зубного врача гостиная с небесно-голубым потолком и деревянной золоченой панелью; мебель черного дерева с желтой обивкой; балкон, где поднимавшаяся с бульвара пыль крутилась вперемешку с мельчайшими частицами известки, долетавшими сюда с соседних построек, — все должно было произвести неотразимое впечатление на завсегдатая гимназии Моронваля, вызвать в нем представление о роскоши, о жизни на широкую ногу.
Вид сервированного стола, внушительная осанка солнцепоклонника Огюстена и все те мелочи сервировки, благодаря которым самые плохие вина красиво отсвечивают в бокалах, а самые заурядные блюда кажутся необыкновенно вкусными, окончательно привели его в восторг. Не выражая так бурно своего удивления и удовольствия, как Моронваль, который беспрестанно восхищался и без зазрения совести льстил графине, неподкупный д'Аржантон мало-помалу смягчился, снизошел до того, что стал улыбаться и разговаривать.
Он был неистощимый говорун, особенно когда рассказывал о себе, и никто тогда не прерывал плавного течения его речи, так как воображение у поэта было капризное и он легко терял нить мысли. Тон у него всегда был наставительный, самые пустяковые вещи он изрекал с необыкновенной важностью, его манера повествования была необыкновенно монотонной, ибо он то и дело повторял: «Я-то, я… Я-то, я…» Этими словами начинались чуть ли не все его фразы. Важнее всего для д'Аржантона было подчинить себе аудиторию, быть уверенным, что его внимательно слушают.
На беду, умение слушать не дано было графине, это было ей не по силам. Вот почему во время обеда произошло несколько досадных инцидентов. Больше всего на свете д'Аржантон любил приводить слова, сказанные им при определенных обстоятельствах и обращенные к редакторам газет либо к издателям, к директорам театров, которые упорно не желали принимать его пьесы, публиковать его прозу или стихи. То были грозные, колючие, ядовитые слова, которые испепеляли противника, сражали его наповал.
Но по вине г-жи де Баранси он никак не мог добраться до своих знаменитых слов, которые по большей части предваряло скучнейшее объяснение. Всякий раз, когда он приближался к самому патетическому месту своего повествования и торжественным голосом произносил: «И тогда я бросил ему в лицо эти уничтожающие слова…», — злополучная Ида, обуреваемая, кстати сказать, заботой о нем, прерывала его на середине фразы, нанося непоправимый урон ораторской речи:
— Пожалуйста, господин д'Аржантон, положите себе мороженого…