в грязи, она остро почувствовала свое одиночество, беспомощность, полную безнадежность борьбы… К чему идти за жандармами, требовать, чтобы силой вернули домой ее дитя? Чем ей помогут судьи, жандармы, если дочка разлюбила ее?.. Мать повторяла слово за словом ужасное письмо, которое она столько раз перечитывала с самого утра: «Господь призывает меня, я иду к Нему… Искренне преданная тебе дочь…»
Ее Лина!.. «Искренне преданная тебе дочь»!.. Нет, этому нельзя поверить!.. Думая о неблагодарности Элины, мать вспоминала все, что сделала для нее… Недосыпала ночей, работала, надрывалась, лишь бы у дочки было все необходимое, лишь бы дать ей образование, воспитать ее как настоящую барышню… Сама ходила в обносках, в заплатках, только бы отдать девочку в пансион во всем новеньком, с приличным гардеробом… И когда после стольких трудов, стольких лишений девочка выросла, стала красивой, умной,
У бедной женщины подкашивались ноги. Чтобы передохнуть, она опустилась на груду красноватых камней, сваленных для какой-то постройки у самого берега, среди крапивы и высоких зеленых растений, которые сохраняют дождевую воду в чашечках, точно яд в кубках. Г-жа Эпсен поставила промокшие ноги на доску причала, одним краем погруженную в воду; на гладких покатых мостках так удобно было бы растянуться усталой, несчастной путнице! Но она и не думала об этом — ей не давала покоя мучительная неотвязная мысль…
Что, если та страшная женщина права, что, если сам бог призвал ее дочь, похитил ее, как вор?.. Ведь не колдунья же эта Жанна Отман, ведь нужны сверхъестественные, мистические силы, чтобы свести с ума взрослую, двадцатилетнюю девушку! Ей приходили на память обрывки фраз из проповеди евангелистки, тексты из Священного писания, которые загорались, словно огненные библейские письмена, в ее воспаленном мозгу: «Не любите. — Тот, кто оставит отца своего и мать…» Но если так, кому по силам противостоять богу?.. Чего же она идет искать в Корбее?.. Защиты?.. От кого? От бога?..
Сидя в изнеможении на груде камней, г-жа Эпсен неподвижно глядела на тяжелые, мутные воды Сены, змеившиеся широкими темными полосами, и мрачные мысли глухо бурлили и клокотали, точно паровая машина, в ее бедной, больной голове… Моросил мелкий, пронизывающий дождь, окутывая своей частой сеткой серое небо и воду… Г-жа Эпсен попыталась подняться на ноги и продолжать свой путь, но все закружилось перед ней — берег, река, деревья, — и, закрыв глаза, раскинув руки, она рухнула без чувств на мокрую, грязную траву.
XII. РОМЕН И СИЛЬВАНИРА
Все так же бурлит и клокочет паровая машина, только ближе, громче, где-то рядом. Но тяжесть в голове прошла, и в ушах больше не звенит. Г-жа Эпсен открывает глаза и с удивлением озирается, не видя ни берега, ни груды камней. На чьей это широкой кровати она лежит? Что это за комната с желтыми занавесками, сквозь которые пробивается дневной свет, бросая дрожащие, волнообразные отблески на потолок и стены? Она уже где — то видела такой же коврик с яркими розами, такие же аляповатые лубочные картинки, а услышав свистки под окном и крики: «Эй. Ромен!..», заглушавшие шум пенящихся волн вдоль дамбы, она сразу отдает себе отчет, где находится. Из проема двери смотрит на нее худенькая светловолосая девочка в деревенском фартучке, потом она вдруг выбегает и кричит голосом Фанни:
— Няня Сильванира! Она очнулась!..
И вот они обе, Сильванира и Фанни, склоняются над изголовьем кровати. Бедной матери так приятно видеть славное лицо служанки, чувствовать на щеке прикосновение шелковистых детских волос! Боже мой! Но что же случилось? Как она попала сюда?.. Сильванира и сама этого не знает. Вчера, возвращаясь после урока от кюре, Морис вдруг увидел на полосе бечевника г-жу Эпсен, лежавшую без чувств прямо на земле. Доктор из Аблона объяснил, что это — небольшое кровоизлияние, и даже два раза пустил ей кровь, но сказал, что ничего опасного нет. Однако Сильванира сразу послала депешу мадемуазель Элине… Здесь это удобно: ведь телеграф-то под рукой, в самом доме.
Тут жена Ромена останавливается на полуслове, увидев, что г-жа Эпсен, бледная как полотно, рыдает, уткнувшись в подушки. Услышав имя дочери, она вспоминает все, и боль отчаяния после краткого забытья охватывает ее с новой силой.
— Нет больше Элины… Уехала… Госпожа Отман…
По бессвязным словам и стонам больной Сильванира догадывается о происшедшей катастрофе, и это ничуть ее не удивляет. О барыне из Пор-Совера уже давно идет дурная слава, не в первый раз она пускается на такие штуки. Теперь она околдовала мадемуазель «Элину, как раньше навела порчу на дочку Дамуров, на дочку Желино — опоила их своим зельем, будь она неладна!
— Зельем?.. Вы так думаете? — с облегчением переспрашивает бедная мать: она была бы рада свалить на Отманов всю ответственность.
— Конечно, зельем, а то чем же?.. Иначе ничего бы у ней не вышло!.. Да вы не убивайтесь, сударыня, вернутся красные деньки. Отдадут вам вашу барышню… Только в здешних местах вы ничего не добьетесь: здесь эти самые Отманы вроде как короли… Надо поехать в Париж, заявить куда следует. Наш барин знаком с министрами, он похлопочет… Все обойдется, вам не долго осталось ждать…
Открытый взгляд славной Сильваниры, ее чистосердечные, наивные советы словно вливают мужество и надежду в жилы больной… Она вспоминает о своих богатых, влиятельных друзьях, о семье д'Арло, о баронессе Герспах. Надо всех повидать, всех поднять на борьбу с этой изуверкой. Если бы не уговоры Сильваниры, г-жа Эпсен сразу вскочила бы с постели и уехала в Париж.
Но доктор, опасаясь нового приступа, велел полежать несколько дней. Ну что ж! Ради дочери надо быть благоразумной.
Каким долгим показалось ей выздоровление, какие томительные часы провела она в домике шлюзовщика, глядя в окошко спальни! Она проверяла время по каравану буксирных судов, проходившему мимо точно по расписанию, считала баржи, шаланды, дровяные плоты, сонно плывущие по течению с плотовщиком в матерчатой фуражке, — плотовщик, согнувшись, управлял длинным рулевым веслом. По вечерам на переднем плоту зажигался красный фонарь, отражаясь в воде. Больная провожала взглядом красный огонек, пока он не исчезал во мгле, и думала: «Теперь они в Аблоне… У Английской гавани… Вот они в Париже…»
При ее возбужденном состоянии эта спокойная река, матросы, суда, плывущие мимо с раздражающей медлительностью, вызывали в ней досаду. Г-жа Эпсен распределяла по дням свое выздоровление: столько-то дней она проводит в постели, столько-то — в кресле, затем походит по комнатам, чтобы размять ноги, — и в дорогу! Ее трепала лихорадка, точно узницу, которая считает последние часы, оставшиеся до освобождения.
А между тем за ней трогательно ухаживали на шлюзе. Ромен из уважения к горю бедной матери старался не петь и не смеяться громко, хоть и трудно ему было удержаться: уж очень он радовался, что жена его с ним, при нем, что наконец-то они вместе. Когда он тихонько входил в комнату больной и ставил на комод громадный букет из ирисов, камышей, водяных лилий — никто не умел подбирать цветы лучше его, — то нарочно, еще за порогом, думал о чем-нибудь печальном: а вдруг Сильванира захворает или хозяин вызовет ее в Париж с детьми?.. Но Сильваниру только раздражали его сдержанность, его лицемерно потупленные глазки, его любимая поговорка: «Разрази меня гром, госпожа Эпсен!»-и она быстро выпроваживала мужа на улицу, чтобы он проветрился, отрезвел от своего блаженного опьянения, эгоистического, как всякое большое счастье.
Лучше всего г-жа Эпсен чувствовала себя с малюткой Фанни; она усаживала девочку возле себя с каким — нибудь рукодельем и целыми днями говорила с ней об Элине:
— Ведь правда, ты ее очень любила?.. Тебе бы хотелось, чтобы она стала твоей мамой?..
Нежный пушок свежей щечки напоминал бедной матери детские даски Лины; ей казалось, что на шелковистых волосах Фанни остался след ее руки. Иногда, глядя на толстый деревенский платок, от которого девочка казалась сутулой, на ее чепчик, на ее деревянные башмаки, на ее холодные ручонки, красные, как осенние яблоки, г-жа Эпсен с горечью думала о том, как Фанни погрубела без материнского