талант, способность чувствовать, сила выражения уменьшаются.

Город шарлатанов, мистификаторов — таким стал Париж.

Острота Боша после его падения: «Как хорошо, что у меня нет памяти, — я перечитываю все написанное мною с неослабным интересом!»

«Малыш идет в школу»… Я неизменно вспоминаю эти прелестные стихи Деборд-Вальмор при виде тяжкого труда неонатуралистов, неосимволистов и т. д., насилующих свои вкусы, свои склонности, — они тоже идут в школу.

Прочел переписку Амперов;[18] меня поражает, как резко отличаются от нас люди того времени, — мягкость, доброта. И те же академические интриги.

П. поделился со мной очень интересным наблюдением: по его словам, черную краску кладут одинаково и в живописи и в литературе. Толстым ее слоем покрывают полотно или книгу, чернота все заполняет, брызжет в разные стороны, расползается, будь то масляная краска или чернила.

Современный Наполеон — это Стэнли, путешественник.

Прекрасный конец для романа: два брата разлучаются после женитьбы, один несчастлив в супружестве, другой теряет жену. Пристроив своих детей, они поселяются вместе, как в детстве, и без конца пережевывают воспоминания о том времени, когда были малышами.

Какой все-таки ужас думать, что к самой чистой, нежной радости примешивается горечь, что нет счастья, оборотная сторона которого не внушала бы страха!

Перечитал «Лорензаччо»[19] и был поражен беспристрастностью этой драмы. Драматическое произведение обращено к толпе, роман — к отдельному человеку; в этом различие их эстетики.

Читаю, перечитываю письма и мемуары XVIII века: «Мемуары» Виже-Лебрен,[20] «Письма к мадемуазель Воллан»,[21] и меня поражает оживающая в них старая Франция, которую я видел у себя, в провинции, где эволюция нравов замедленна, тысячи мелочей, застольные песни и т. д. вплоть до отсутствия бород. Вспоминаю писца и счетовода камаргских виноградарей, которого я встретил в Фонтвьейле всего три года назад: это был человек до 1789 года.

Наполеону неведома зависть к прошлому. Зато все другие виды зависти ему хорошо знакомы.

Талейран слыл человеком коварным, по примеру тех людей, которые считаются веселыми лишь потому, что их появление вызывает шум. Веселость Монселе: «Ах, ах, вот он, Монселе!» Да, да, лживый, коварный Талейран, с примесью озлобленности, свойственной калекам.

По поводу моментальных снимков: ошибочно запечатлевать скоропреходящее, мимолетное, жест, падение. То же и в области духа — мысли, мелькнувшие с молниеносной быстротой, которые вы хотите анализировать, рассматривать под микроскопом. Ведь преступная мысль может коснуться и честного человека, которому она вовсе не свойственна; такие вещи нельзя принимать в расчет.

Замечаю, что французская нация потеряла свою любезность; это началось в конце царствования Луи-Филиппа, даже в конце Реставрации. Виною тому появление во Франции доллара, денег — жесткость, жадность. А быть может, и проникновение в искусство жизненной правды.

«Как вы торопитесь жить! — сказал мне Г. Д. — В духовном отношении самые деятельные народы Европы отстали от Парижа лет на сорок».

Мой друг англо-американец[22] не сказал мне всего того, что думал. Да, мы торопимся, мы очень торопимся жить, мы скользим по поверхности, не смотрим в глубь вещей; мы запоем читаем книгу, затрагиваем все темы, обсуждаем, выясняем все вопросы. Но больше всего нам не хватает внимания.

Мираж: для меня это отблеск солнца, принесенный из-за тысячи миль на лоне облака.

За обедом некий провинциал рассказал нам, как он и его братья разбогатели, воспользовавшись мыслью Бальзака о разработке серебряных руд в Сардинии. Я подумал о муках Бальзака, которые он испытывал в поисках богатства, в погоне за ним, о страстных, пламенных письмах писателя, о его разочарованиях.

Поэты и романисты реже обращаются к молодежи, чем критики и историки — эти доктринеры и догматики, которые продолжают поучать ее!

Начиная с 1870 года я постоянно сталкиваюсь с антагонизмом между Парижем и провинцией. Провинциал Трошю ненавидел Париж, а теперь появился еще Л. из Монтелимара, начальник парижской сыскной полиции, который не внушает мне особого доверия.

Рассказать как-нибудь о Париже и о том, чем мы ему обязаны.

Русское сострадание. Еще раз возвращаюсь к нему. Нет, не Соня[23] олицетворяет для меня человеческое горе и не над ней стал бы я плакать!

Нужна ли для чего-нибудь наша жизнь? Являемся ли мы случайными пассажирами, безвестным грузом судна, идущего к определенной цели? А может быть, все это не так…

Читая Евгению де Герен,[24] я восклицаю: «Почему бы нам всем не прожить у себя, в своем углу?» Наш ум выиграл бы от этого с точки зрения оригинальности в этимологическом смысле слова, иначе говоря, с точки зрения главной добродетели.

Доблестный солдат, умирающий на окровавленной постели лазарета, открой глаза, приподнимись! Смотри, что прислал тебе великий император: кусок ленты, выкроенной из нашего знамени; приколи его к груди, и ты перестанешь страдать.

Но солдат плачет, и, если вам скажут, что плачет он от радости, не верьте этому — нет отчаяния глубже, чем у него.

Образ политического деятеля, бывшего водевилиста и репортера, ставшего государственным мужем. Он пытается придать себе весу, ходит крошечными шажками, заложив руки за спину, носит серый цилиндр, читает «Журналь де Деба», рассуждает как доктринер, качает головой, выпячивает губы, вздыхает… и набивает карманы камнями из боязни, что ветер подхватит его и унесет.

Жил-был старый, хитрый кот, считавший, что ему известны все виды мышеловок и все способы насаживать кусочки свиного сала для ловли маленьких зверьков. Но фабрикант мышеловок был хитрее кота и доставлял ему много неприятностей. Этого фабриканта звали «Жизнь».

Об одной женщине: я считаю ее визиты по огорчениям, которые она мне причиняет.

Смех Вольтера, позабытый им в Берлине, отяжелевший там огрубевший, оживает у Генриха Гейне, в музыке Оффенбаха.

Пытаюсь анализировать ощущение холода на сердце, дрожь страха или печали, которая охватывает меня порой зимним утром, когда я сажусь за письменный стол; мутный, желтый свет, огонь гудит в камине, неба не видно.

От этой своеобразной тревоги мне хочется сжаться, спрятаться. Вероятно, она находит на меня оттого, что зимой я привык ставить свои пьесы, печататься, подвергаться критике. А, может быть, в такое утро попросту вспоминаешь, что настало время просмотреть газеты, массу газет, грязнящих тебя, настало время работать, сражаться.

Наши вспышки гнева: все смутно, как во время битвы, адъютанты, обязанные передавать приказы, не делают этого случайно или из трусости; таковы и все наши страстные порывы. Это нам после кажется, что мы действовали в силу того или иного побуждения.

Б. рядом с молодой женщиной, оба заняты собой, только собой и тем впечатлением, которое они производят друг на друга. Они ограждены от всякой неожиданности, и этот странный флирт может долго длиться.

Описать где-нибудь гибель английского судна, разрезанного пополам, потопленного собственным контр-адмиралом вместе с тысячью пятьюстами матросами. Бессмысленное самоубийство, припадок буйства. Поразительный случай, возможный только при непоколебимой дисциплине; рамка — экзотический пейзаж Бенгальского залива.

Как читать романы Гонкуров? Этот вопрос мне задал вполне серьезно один наивный, простой человек.

В постскриптуме к одному из своих писем Бонапарт сравнивает «южную кровь», текущую в его жилах, с бурными водами Роны. Взять вместо эпитафии для моего Наполеона — императора-южанина.

Когда я приезжаю в Шанрозе, где мой Сент-Бев отдыхает, пока я живу в Париже, мне так и чудится,

Вы читаете Заметки о жизни
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату