скамейке, Шифра, дрожа от холода, куталась в его широкие меха. Здесь она уже не боялась, держалась непринужденно, беспрерывно что-то говорила королю на ухо. Мимо них время от времени проходил, покачивая фонарем, кто-нибудь из железнодорожных служащих или же ватага актеров, живших за городом и теперь возвращавшихся после спектакля. В стороне от каждой такой ватаги держалась, свято оберегая свою тайну, сплетшаяся в объятии влюбленная парочка.
— Как они, должно быть, счастливы!.. — шепотом говорила Шифра. — Ни уз, ни обязанностей... Всегда следовать влечению сердца... Все остальное — обман...
Увы! Она испытала это на себе. И тут она совершенно неожиданно, как бы увлекшись, с тронувшей Христиана чистосердечностью рассказала свою грустную историю: на парижских улицах что ни шаг, то силки и соблазны для девушки, по милости скупого отца — бедной; в шестнадцать лет она пала жертвой роковой сделки; жизнь разбита; четыре года она провела со стариком, которому она нужна была только как сиделка; затем нежелание снова очутиться в лавке ничем не брезгующего папаши Лееманса и необходимость иметь руководителя, иметь опору в жизни заставили ее отдать руку Тому Льюису, этому денежному мешку. Она всецело посвятила себя ему, пожертвовала собой, отказалась от всех радостей, похоронила себя заживо на даче, потом стала работать в конторе, и за все про все она доброго слова не слышит от вечно занятого своими делами честолюбца, более того: при малейшей попытке к бунту, стоит Шифре намекнуть, что ей хочется повеселиться, как он сейчас же ставит ей на вид ее прошлое, хотя она никакой ответственности за него не несет.
— Опять-таки из-за моего прошлого, — вставая, сказала она, — мне была причинена кровная обида, скрепленная вашей подписью в книге Большого клуба.
Звонок к отходу поезда прервал на самом интересном месте этот тонкий сценический эффект. Рукой и глазами послав Христиану прощальный привет, Шифра пошла своей скользящей походкой, мелькая легкой чернотою платья, а Христиан, потрясенный, ошеломленный тем, что только что услышал, продолжал стоять неподвижно... Так, значит, это ей известно?.. Откуда?.. О, как он ненавидел себя в эту минуту за свое подлое бахвальство!.. Всю ночь он писал ей письмо, испрашивая прощения на французском языке, усыпанном всеми цветами национальной иллирийской поэзии, которая сравнивает возлюбленную с воркующей голубкой, с розовой ягодкой боярышника.
Упрек за пари оказался удачнейшей выдумкой Шифры. Это давало ей огромное преимущество перед королем — и надолго. Кроме того, это объясняло ее продолжительную холодность, ее почти враждебное к нему отношение, — Шифра с самого начала ловко повела торговлю собой. Мужчина, нанесший женщине такое оскорбление, должен все от нее сносить! Так Христиан на глазах и на виду у всего Парижа стал ее покорным рабом, исполнявшим малейшие ее прихоти, ее присяжным чичисбеем. Красота дамы сердца до известной степени оправдывала короля в глазах света, но от дружбы с ее супругом, от его фамильярничанья Христиан был совсем не в восторге. «Мой друг Христиан Второй...» — говорил Д. Том Льюис, выпрямляясь во весь свой маленький рост. Однажды ему пришла фантазия пригласить короля в Курбвуа, — он надеялся разжечь в душе Шприхта бешеную зависть и тем ускорить кончину знаменитого портного. Король обошел дом и парк, осмотрел яхту, согласился сфотографироваться на крыльце с владельцами замка, желавшими увековечить этот незабываемый день. А вечером, когда в честь его величества был устроен фейерверк и ракеты, отражаясь в Сене, падали в воду, Шифра, вся белая от бенгальского огня, опираясь на руку Христиана, гуляла по аллеям парка и говорила ему:
— Ах, как бы я вас любила, если б вы не были королем!..
Это было первое ее признание, и притом весьма искусное. До сих пор любовницы боготворили в Христиане властелина, боготворили его высокий сан, его славный род. Шифра любила его самого. «Если б вы не были королем...» Да ведь в нем и так было очень мало королевского, он с радостью пожертвовал бы ради нее дырявой порфирой, еле державшейся у него на плечах!
В другой раз она объяснилась уже совсем начистоту. Встревоженный, он спросил ее, почему она сегодня такая бледная и заплаканная.
— Я ужасно боюсь, что скоро мы с вами не сможем видеться, — отвечала она.
— Почему?
— Вот что мне сейчас объявил мой супруг: дела его настолько плохи, что держать агентство во Франции уже не имеет смысла, — надо закрыть лавочку и устроиться где-нибудь еще...
— Он вас увозит?
— О, я для него только помеха!.. Он сказал: «Если хочешь, поедем со мной...» Но у меня другого выхода нет... Что я здесь буду делать одна?
— Какая вы нехорошая! Ведь я же здесь?
Она посмотрела на него пристально, в упор.
— Да, правда, вы меня любите... А я — вас... Мне было бы не стыдно принадлежать вам... Но нет, это невозможно...
— Невозможно?.. — задыхаясь от предвкушаемого счастья, переспросил ом.
— Вы, государь, слишком высокая особа для Шифры Льюис...
— Я возвышу вас до себя... — возразил восхитительный в своем самомнении Христиан. — Я сделаю вас графиней, герцогиней. Это право у меня пока еще не отнято. Мы легко найдем в Париже уютное гнездышко, я вас обставлю соответственно вашему званию, и мы будем там совершенно одни, никто нас...
— О, как бы это было хорошо! — Она мечтательно подняла на него правдивые, как у девочки, полные слез глаза, но тут же себя перебила: — Нет, нет... Вы — король... Когда я буду чувствовать себя на верху блаженства, тут-то вы от меня и уйдете...
— Никогда!
— А если вас снова призовут...
— Куда?.. В Иллирию?.. Нет, с этим уже покончено, я потерял ее навсегда. В прошлом году я упустил случай, а такие случаи не повторяются.
— Да что вы? — с радостью, на сей раз неподдельной, воскликнула она. — О, если б я была в этом уверена...
На языке у Христиана вертелось слово, которое должно было окончательно убедить ее, но он его так и не произнес, а она его все же расслышала. Вечером она все рассказала Д. Тому Льюису, и Том торжественно заключил, что «дело сделано... Теперь нужно только предупредить папашу...».
Очарованный не меньше дочери фантазией, заразительной пылкостью, находчивостью, краснобайством Тома Льюиса, Лееманс не раз вкладывал свои сбережения в «ходы» агентства. Сначала он выигрывал, потом, как всегда бывает в азартной игре, проиграл. Раза два-три «загремев», как он выражался, старикан стал осторожнее. Он никого не упрекал, он не кипятился, ибо хорошо знал, что такое афера, он ненавидел бесплодные разговоры. Но когда зять снова обратился к нему с просьбой финансировать постройку тех дивных воздушных замков, которые он силою своего красноречия воздвигал высотой до небес, антикварий только улыбнулся в бороду, что могло означать одно: «Мой ответ: дураков нет...» — и, как бы желая молча воззвать к разуму Тома, свести его с облаков на землю, прикрыл веки. Том хорошо изучил своего тестя, и так как он благоразумно решил, что иллирийская афера не должна выходить из круга его семьи, то послал к антикварию Шифру: надо заметить, что отец на старости лет привязался к единственной дочери, в которой он к тому же угадывал свою достойную преемницу.
После смерти жены Лееманс удовольствовался старой лавчонкой, а магазин на улице Мира продал. Шифра пошла к нему рано утром, чтобы застать его наверняка, оттого что старик почти не бывал дома. Сказочно богатый, отошедший от дел, по крайней мере — для вида, он продолжал с утра до вечера рыскать по Парижу, обегал магазины, не пропускал ни одной распродажи, нюхал, где чем пахнет, наблюдал за подмалевкой афер, а главное — с удивительной зоркостью высматривал стаи мелких антиквариев, промышленников, продавцов картин, безделушек, — он ссужал их деньгами, но ссужал тайком, боясь, как бы не облетела город молва о его богатстве.
Шифра, вспомнив свою молодость, вздумала пойти пешком с Королевской на улицу Эгинара — почти тою же дорогой, которой она ходила прежде из магазина. Еще не было восьми. Воздух был чистый, экипажи встречались редко, над площадью Бастилии от утренней зари еще оставалась оранжевая дымка, в которую словно окунал свои крылья позолоченный гений свободы на колонне. С той стороны по всем прилегающим к площади улицам надвигалась волна хорошеньких девушек, жительниц окраины, которым пора было на