направленную против произведения близкого ему человека и наносящую рану его сердцу. Мимо этой характерной фигуры не сможет пройти живописец — поклонник современности, если он вздумает запечатлеть на полотне типическое явление парижской жизни — открытие выставки. Салон — настоящая оранжерея скульптуры, с аллеями, посыпанными песком, под огромным стеклянным куполом, где вдоль стен на некотором расстоянии от пола тянется галерея, завешанная тканями; трибуны полны людей, которые, слегка наклонив головы, смотрят на экспонаты.
Под холодным светом, который делает еще бледнее, который как бы разрежает зеленый фон, помогающий глазу посетителя составить более спокойное и верное представление, люди медленно движутся взад и вперед, иногда задерживаясь, присаживаясь на скамейки, собираясь небольшими группами. Нигде вы не встретите такого смешанного общества, такого разнообразия женских нарядов, вызванного изменчивостью этого капризного времени года: черные кружева и величественный шлейф светской дамы, явившейся посмотреть, какое впечатление производит ее портрет, и рядом сибирские меха актрисы, вернувшейся из России и желающей, чтобы всем это стало известно.
Здесь нет лож бенуара или бельэтажа, нет литерных мест, что придает этой премьере среди бела дня ни с чем не сравнимую прелесть. Дамы высшего света могут рассмотреть вблизи нарумяненных красавиц, которым они рукоплещут при вечернем освещении; маленькая шляпка новейшего фасона маркизы де Буа- Ландри мелькает неподалеку от более чем скромного наряда жены или дочери представителя артистического мира, меж тем как натурщица, которая позировала для прекрасной Андромеды,[39] стоящей у входа, победоносно шествует в короткой юбке и убогой накидке, падающей складками, имитирующими модный покрой.
Посетители изучают друг друга, восхищаются, осуждают, обмениваются уничтожающими, пренебрежительными или любопытными взглядами, которые внезапно становятся внимательными и неподвижными при появлении знаменитости. Вот, например, прославленный критик: с гордо поднятой головой, обрамленной длинными волосами, спокойный и величественный, он обходит экспонаты в сопровождении десяти — двенадцати учеников, почтительно прислушивающихся к каждому слову их авторитетного и благожелательного учителя.
Шум голосов теряется в этом огромном помещении, гулком только под арками входа и выхода, зато лица приобретают необыкновенную выпуклость, резко обозначается каждое их выражение, малейшая смена чувств.
Это становится особенно заметно в помещении, отведенном для буфета, обширном и черном от переполняющей его жестикулирующей публики, где светлые шляпки женщин и белые фартуки официантов выделяются на фоне темных костюмов мужчин, а равно и в широком среднем проходе, где кишащая, как муравейник, толпа составляет разительный контраст с неподвижностью статуй, — неуловимый трепет словно исходит от этих белых каменных изваяний, застывших в патетических позах.
Мы видим здесь крылья, распростертые в титаническом полете, земной шар, поддерживаемый четырьмя аллегорическими фигурами, словно кружащимися в нечетком ритме вальса; эта композиция настолько гармонична, что создается иллюзия вращения земли; видим руки, воздетые к небу, словно для призыва, героически вздымающиеся фигуры, говорящие о смерти и бессмертии, продолжающие жить в истории, в легенде, в идеальном мире музеев, возбуждая любознательность и восхищение человечества.
Хотя бронзовая группа Фелиции уступала по размерам этим композициям, все же благодаря своим исключительным художественным достоинствам она по праву заняла место на одной из круглых площадок в середине зала. Столпившаяся здесь публика держалась в данную минуту на почтительном расстоянии от этой площадки, с любопытством рассматривая поверх голов сторожей и полицейских тунисского бея и его свиту в белых бурнусах, ниспадавших живописными, точно изваянными складками, — эти живые статуи среди мертвой скульптуры. Бей, находившийся в Париже уже несколько дней и привлекавший к себе внимание на всех премьерах, пожелал побывать и на открытии выставки. Это был «просвещенный государь, любитель искусств»; в Бордо у него была галерея удивительных турецких картин и цветных литографий всех битв Первой империи.
Как только он вошел, литая фигура большой арабской борзой сразу же привлекла его внимание. Это был
В то время как инспектор изящных искусств, человечек с огромной плешью, запыхавшийся, в криво сидевшем на нем мундире, разъяснял Мухаммеду притчу о собаке и лисе, изложенную в каталоге под заглавием «И вот случилось, что они встретились» и с указанием «Принадлежит герцогу де Мора», толстый Эмерленг, сопровождавший его высочество, силился, пыхтя и потея, втолковать бею, что эта замечательная скульптура — произведение прекрасной амазонки, встреченной ими в Булонском лесу. Как могла женщина своими слабыми руками сделать такой гибкой твердую бронзу, придать ей вид живого тела? Из всех парижских чудес это чудо особенно поразило бея. Он осведомился у инспектора, выставлены ли другие работы этого мастера.
— Да, ваше высочество, есть еще одна работа, и тоже шедевр… Если вам будет угодно направиться в ту сторону, я вас к ней проведу.
Бей в сопровождении свиты двинулся за ним. Все это были красавцы — точеные профили, благородные черты. Смуглость их лиц подчеркивалась белизной бурнусов. В этих плащах, падавших роскошными складками, они составляли разительный контраст с бюстами, расставленными по обеим сторонам аллеи, по которой они шли. Эти бюсты на высоких постаментах, казавшиеся хрупкими в окружавшей их пустоте, вырванные из своей среды, из окружения, в котором они, наверно, напоминали бы о великих трудах, о нежной привязанности или о мужественной и деятельной жизни, казались здесь словно заблудившимися и опечаленными тем, что они сюда попали. За исключением двух-трех женских бюстов с дивными плечами, обрамленными окаменелым кружевом, с мраморными прическами, выполненными с той воздушностью, которая придавала им легкость пудреных волос, и нескольких детских головок, отличавшихся простотой линий, как бы сообщавшей отполированному мрамору влажную теплоту человеческого тела, все остальные человеческие изваяния представляли собой сплошные морщины, глубокие складки, судороги, гримасы, говорившие о непомерных трудах, о волнениях, тяжких раздумьях и душевных тревогах, столь противоречащих этому искусству, ясному, безмятежно спокойному.
В уродливых чертах Набоба чувствовались по крайней мере энергия, авантюризм с оттенком наглости и добродушия, превосходно переданные скульптором, который подкрасил гипс охрой, придав бюсту загар и смуглоту, свойственные оригиналу. Увидев этот бюст, арабы не могли удержаться от приглушенного восклицания:
— Бу-Саид!.. («Отец счастья»).
Таково было прозвище, данное Набобу в Тунисе и как бы отмечавшее его удачи. Решив, что над ним вздумали подшутить, подведя его к ненавистному «торгашу», бей подозрительно посмотрел на инспектора.
— Жансуле? — спросил он гортанным голосом.
— Да, это Бернар Жансуле, ваше высочество, депутат от Корсики…
Бей, нахмурив брови, повернулся к Эмерленгу.
— Депутат?
— С сегодняшнего утра, ваше высочество, но дело еще не кончено.
Понизив голос, банкир пробурчал:
— Французская Палата не потерпит в своих стенах этого авантюриста.