освещенные окна церкви, доносились отголоски похоронного пения, звучавшего глухо из-за множества черных драпировок, скрадывавших очертания греческого храма, — всю площадь заполнило торжественное богослужение, меж тем как большая часть похоронного шествия теснилась еще на Королевской улице, до самых мостов: это была длинная черная линия, связывавшая покойного с решетчатой оградой Законодательного корпуса, куда он так часто входил. За церковью св. Магдалины открывалась уходившая вдаль перспектива Больших бульваров, совершенно свободных от экипажей, казавшихся какими-то особенно широкими между двумя рядами солдат с ружьями к ноге, удерживавших любопытных на тротуарах, запруженных народом. Магазины были закрыты, а балконы, несмотря на дождь, набиты людьми, которые свешивались над перилами, глядя в сторону церкви, как глядят при прохождении карнавального быка или возвращении победоносных войск. Париж падок на зрелища, и его волнует все что угодно — от гражданской войны до похорон политического деятеля.
Карете пришлось вернуться обратно и пуститься снова в объезд. Можно себе представить, как были раздосадованы кучер и его лошади, все трое — парижане в душе, тем, что пришлось лишить себя такого замечательного спектакля. И вот по пустынным и молчаливым улицам — вся жизнь Парижа прилила к большой артерии Бульваров — начался прихотливый и беспорядочный пробег, бессмысленное блуждание экипажа, который доезжал до самого конца Сен-Мартенского предместья и предместья Сен-Дени, затем возвращался к центру и каждый раз, покружив, прибегнув ко всяческим уловкам, наталкивался все на ту же засаду, все на то же скопление народа, на часть вынырнувшего из-за угла черного шествия, медленно двигавшегося под дождем, под приглушенный стук барабанов, тусклый и тяжелый, как стук сыплющейся в яму земли.
Какая пытка для Фелиции! Это ее грех, ее угрызения совести шли через Париж с торжественной пышностью, скорбной процессией, в трауре, который разделяли даже тучи. В этой гордой девушке все восставало против оскорбления, наносимого ей тем, что происходило вокруг. Она скрывалась от него в глубине кареты и сидела подавленная, с закрытыми глазами. Старушка Кренмиц, видя, что она так нервничает, и решив, что это от боли расставания, пыталась утешить ее, плакала при мысли о предстоящей разлуке и тоже пряталась в глубине кареты, предоставив окно в распоряжение громадной алжирской борзой, которая принюхивалась к ветру, выставив тонкую морду и властно упираясь обеими лапами в дверцу фиакра, неподвижная, как геральдическая фигура. После множества дальних объездов карета вдруг остановилась, еще раз тяжело содрогнулась, попыталась двинуться вперед под крики и ругань, долго раскачивалась, приподнималась, теряя равновесие из-за привязанного сзади багажа, и, наконец, совсем перестала двигаться; ее остановили, затормозили, словно поставили на якорь.
— Боже, сколько народу!.. — пробормотала испуганная Кренмиц.
Фелиция очнулась от своего забытья.
— Где же мы?
Под тусклым, закопченным небом, затянутым тонкой сеткой дождя, набросившего вуаль на окружающий мир, простиралась площадь, гигантский перекресток, куда людской океан вливался из всех прилегающих улиц и замирал вокруг высокой бронзовой колонны, высившейся над толпою, как исполинская мачта затонувшего корабля. Эскадроны всадников с обнаженными саблями, батареи пушек тянулись вдоль освобожденной середины улицы — огромная грозная сила, ожидавшая того, кто должен проследовать сейчас, быть может, чтобы попытаться отбить его у страшного врага. Увы, весь натиск кавалерии, все орудия были бессильны! Пленник удалялся, связанный по рукам и ногам, огражденный тройной стеной из дерева, металла и бархата, неуязвимой для картечи, и не от этих солдат мог он ждать избавления..
— Поезжайте! Я не хочу здесь стоять! — воскликнула Фелиция, ухватившись за мокрую пелерину кучера, вне себя от безумного страха перед преследовавшим ее кошмаром, перед тем, что надвигалось с ужасным грохотом, еще далеким, но с каждой минутой становившимся все ближе.
Однако при первом же движении колес окрики и гиканье возобновились. Думая, что ему удастся пересечь площадь, кучер с большим трудом добрался до первых рядов толпы, сомкнувшейся теперь за ним и не дававшей ему проехать. Ни туда, ни сюда… Волей — неволей приходится стоять, вдыхать этот запах человеческих тел и алкоголя, терпеть взгляды, уже загоравшиеся любопытством в предвкушении необычайного зрелища, а теперь устремленные на прекрасную путешественницу, уезжавшую «ух, с какими сундучищами!» и с огромным псом в качестве защитника. Кренмиц пребывала в смертельном страхе, а Фелиция думала об одном: он должен проследовать мимо нее, она будет смотреть на него из первых рядов.
Внезапно раздался громкий крик:
— Вот он!
Затем на площади, свободно вздохнувшей после трех тяжких часов ожидания, воцарилась тишина.
Он приближался.
Первым движением Фелиции было опустить штору окошечка со своей стороны, с той, где должна была пройти процессия. Но, услыхав раздавшуюся совсем близко барабанную дробь, сознавая невозможность уйти от этого наваждения, наэлектризованная, быть может, заразившаяся окружавшим ее нездоровым любопытством, она подняла резким движением штору и придвинулась к окну, опершись подбородком на сжатые кулаки. Взволнованное выражение ее бледного лица как бы говорило: «Ах, так? Ты этого хочешь? Хорошо, я буду смотреть на тебя».
То были самые пышные похороны, какие только можно себе представить, последние почести, воздававшиеся во всей их суетности, такой же звонкой, пустой, как ритмичный аккомпанемент обтянутых крепом барабанов. В пяти первых траурных каретах мелькнуло белое облачение духовенства. За ними, влекомая шестью черными лошадьми, подлинными конями Эреба,[49] такими же черными, такими же медлительными, такими же тяжелыми, как его струи, двигалась погребальная колесница, вся в плюмажах, кистях, серебряном шитье, украшениях в виде слезинок, геральдических коронах, венчающих гигантские «М»- роковые инициалы, украшенные восемью розетками, как будто принадлежащие Могиле, ее светлости Могиле.
Столько балдахинов и массивных покровов маскировали вульгарный остов похоронных дрог, что дроги эти колыхались, содрогались при каждом шаге от основания до верха, как бы подавленные величием мертвеца. Лежавшие на гробе шпага, мундир, расшитая шляпа — не бывшая в употреблении парадная ветошь — отливали золотом и перламутром под темным сводом тканей, среди свежих ярких цветов, которые говорили о весне, несмотря на хмурое небо. На расстоянии десяти шагов шли члены семьи герцога. За ними в величественном одиночестве офицер в плаще, несший знаки почетных наград: целую выставку орденов всех стран мира, кресты, разноцветные ленты, свешивавшиеся с черной бархатной подушки, отороченной серебряной бахромой.
Далее шел церемониймейстер, за ним — президиум Законодательного корпуса и несколько депутатов, избранных по жребию, среди которых выделялась высокая фигура Набоба в парадном мундире, как будто насмешливая судьба хотела дать еще не утвержденному депутату предвкушение всех парламентских радостей. Следовавшие за ними друзья покойного образовывали небольшую группу, необыкновенно удачно подобранную для показа всей поверхностности и пустоты жизни высокопоставленного лица, дружившего с директором трижды прогоравшего театра, торговцем картинами, нажившимся на ростовщичестве, дворянином с подмоченной репутацией и несколькими безвестными прожигателями жизни и завсегдатаями бульваров. До сих пор все шли пешком, с непокрытой головой, только среди представителей парламента виднелись черные шелковые ермолки — их робко надевали по мере приближения к рабочим кварталам. Далее тянулся ряд карет.
Когда умирает великий полководец, обычно за похоронной процессией следует любимый конь героя, его боевой конь, вынужденный приноравливать к замедленному шагу кортежа резвый аллюр, от которого веет порохом и полыханием знамен. Здесь же большая карета де Мора, восьмирессорный экипаж, отвозивший его на светские или официальные собрания, заменяла спутника побед. Стекла ее были затянуты флером, фонари окутаны длинными легкими креповыми вуалями, с почти женственной грацией спускавшимися, развеваясь, до самой земли. Завуалированные крепом фонари — это была новая погребальная мода, «высший шик» траура. И это было в духе такого денди, как герцог, — дать последний урок изысканного изящества парижанам, сбежавшимся на его погребение, как на ипподром смерти!
Еще три церемониймейстера, затем бесстрастный декорум, всегда один и тот же для браков, похорон,