караулом гвардейцев у дверей — для почета, разумеется. И все эти пять месяцев он только и знает, что срывать цветы с прекрасных лужаек председательской канцелярии и регулярно являться к окошечку кассы. Потом открылась Палата в Бордо, и вот теперь он там, со своей неизменной улыбкой, за столиком позади председательского кресла.

Портрет этого милейшего человека довершит одно его изречение. Однажды кто-то из служащих, кичась покровительством г-на Шнейдера,[9] в то время председателя Законодательного корпуса, попытался дать г-ну Валетту отпор. Г-н Валетт вызвал беднягу в свой кабинет и мягко, невозмутимо сказал ему с глазу на глаз следующие незабываемые слова:

— Поостерегитесь, мой друг!.. Ведь председатели не вечны.

А сам г-н Валетт вечен!

Имя ему — Правительственное Чиновничество…

Матери

© Перевод С. Ошерова

Нынче утром я ходил на Мон-Валерьен[10] повидать нашего общего друга, художника Б…, лейтенанта подвижной гвардии[11] департамента Сены. Наш молодец стоял на часах и никак не мог отлучиться. Нам пришлось, словно матросам на вахте, прогуливаться взад и вперед у сводчатых ворот крепости и беседовать о Париже, о войне и о милых отсутствующих друзьях… Вдруг лейтенант, который и в своей накидке гвардейца остается все тем же неукротимым мазилкой, каким ты знал его, прерывает речь на полуслове, застывает на месте и, схватив меня за руку, говорит вполголоса: — Гляди: настоящий Домье! Скосив маленькие серые глазки, вдруг загоревшиеся, как у охотничьей собаки, он показывает мне на две колоритные фигуры, только что появившиеся на плоской вершине Мон-Валерьена.

И впрямь настоящий Домье! Мужчина — в длинном коричневом рединготе с серовато-зеленым бархатным воротником, который, кажется, сделан из высохшего лесного мха; сам он худ, низкоросл, краснолиц, с низким лбом, круглыми глазами и крючковатым носом. Голова важного и глупого филина. В руке у него кошелка из цветной ковровой ткани с торчащим наружу горлышком бутылки, а под мышкой другой руки он держит банку консервов, неизбежную жестяную банку, при взгляде на которую парижане непременно будут вспоминать пять месяцев блокады… Что касается женщины, то прежде всего бросается в глаза ее огромный капор и шаль из искусственного кашемира, которая плотно окутывает все ее тело, словно для того, чтобы еще больше подчеркнуть его тщедушие; потом замечаешь острый кончик носа, время от времени показывающийся из-за выцветших оборок капора, и жалкие прядки полуседых волос.

Поднявшись на вершину, мужчина останавливается перевести дух и отереть пот со лба. Между тем здесь, наверху, совсем не жарко: стоит туманный конец ноября. Но они шли так быстро!.. Зато женщина не останавливается. Она направляется прямо к воротам и при этом глядит на нас в нерешительности, словно хочет с нами заговорить, но потом, видимо, устрашенная офицерскими нашивками, предпочитает обратиться прямо к часовому, и я слышу, как она робко спрашивает, нельзя ли ей повидаться с сыном: он служит в шестом батальоне третьего полка парижской подвижной гвардии.

— Подождите здесь, — говорит часовой, — я за ним пошлю.

Просияв, она со вздохом облегчения возвращается к мужу, и оба, отойдя в сторону, усаживаются на краю откоса.

Ждать им приходится долго. Этот Мон-Валерьен такой большой, в нем такая путаница переходов, гласисов, бастионов, казарм, казематов! Подите отыщите гвардейца шестого батальона в этом, не имеющем выхода городе, подвешенном между небом и землей и, как остров Лапута, [12] парящем по спирали среди облаков. И ведь, помимо всего, в этот час форт полон барабанных и трубных сигналов, бегущих солдат, позвякивающих манерок. Сменяют караулы, назначают в наряд, раздают рацион, вольные стрелки ударами прикладов подталкивают окровавленного вражеского лазутчика, крестьяне из Нантерра идут с жалобой к генералу; галопом выезжает гонец — сам окоченел от холода, а с лошади пот ручьями; с передовой возвращаются мулы, навьюченные ранеными, которые покачиваются в корзинах со спинками и тихонько стонут, словно больные ягнята; матросы под звуки дудки тянут на канатах новую пушку и орут: «Давай! Тяни!» — пастух в красных штанах[13] гонит принадлежащее крепости стадо — в руках бич, за плечом на ремне шаспо; [14] все это суетится, толчется, перебегает друг другу дорогу в переходах форта, исчезает в сводчатом проходе, словно в низких воротах восточного караван-сарая.

«Хоть бы они не забыли позвать моего мальчика!»- говорят глаза бедной матери. Каждые пять минут она встает, медленно подходит к воротам и украдкой заглядывает в передний двор, не переставая жаться к стене, но спросить она ни о чем не осмеливается: боится сделать сына посмешищем товарищей. Ее муж, еще более робкий, чем она, вовсе не выходит из своего укрытия. Видно, что всякий раз, как она возвращается и с тяжелым сердцем, с убитым видом садится с ним рядом, он бранит ее за нетерпеливость и усиленно втолковывает ей что-то насчет строгостей военной службы, жестикулируя при этом, как всякий невежда, желающий казаться знатоком.

Я всегда был большим охотником до таких безмолвных, не предназначенных для постороннего глаза сценок, в которых больше угадываешь, чем видишь, до этих уличных пантомим, которые задевают тебя, прохожего, и дают возможность в одном жесте прочесть целую жизнь. Но здесь меня больше всего пленяло неуклюжее простодушие моих действующих лиц, и я с глубоким волнением следил по их мимике, выразительной и прозрачной, за всеми перипетиями трогательной семейной драмы.

Я видел, как мать в одно прекрасное утро решила:

— До чего мне надоел этот господин Трошю[15] со всеми его запретами! Я уже три месяца не видала мальчика. Хочу пойти поцеловать его.

Отец, робкий, не приспособленный к жизни, приходит в ужас от одной мысли о хлопотах по раздобыванию пропуска и сначала пытается урезонить жену:

— Да что ты, голубушка! Ведь этот Мон-Валерьен у черта на куличках… Как ты до него доберешься пешком? И потом ведь это крепость, женщин туда не пускают!

— Ну уж меня-то пустят! — говорит она, и так как она всегда поставит на своем, муж идет в округ, в мэрию, в штаб, к комиссару, идет, потея от страха, замерзая от холода, суется всюду, ошибается дверью, два часа выстаивает в очереди и узнает наконец, что попал не в ту канцелярию. Вечером он возвращается домой, и в кармане у него пропуск, подписанный комендантом… Наутро они встают спозаранку в истопленной комнате, ори свете лампы. Отец ест на ходу, чтобы немного согреться, матери есть не хочется. Она уж лучше позавтракает там, вместе с сыном. И чтобы хоть чем — нибудь побаловать беднягу гвардейца, они второпях запихивают в кошелку свой запас и первой и второй очереди, всю провизию осажденных: шоколад, варенье, запечатанную бутылку вина, даже банку консервов, восьмифранковую банку, свято хранимую про черный день. И вот они уже в пути. Когда они добрались до укреплений, ворота только что открыли. Надо показать пропуск. Теперь черед матери робеть… Но нет! Кажется, все как полагается.

— Пропустить! — говорит дежурный офицер.

Только тут она вздыхает с облегчением.

— Как он был любезен, этот офицер!

И вот, проворная, как куропатка, она семенит дальше, она спешит. Муж едва за ней поспевает.

— Что ты так бежишь?

Но она не слушает его. Там, в дымке, на самом горизонте, Мон-Валерьен, и он зовет ее:

— Иди скорей… Он там!

Теперь, когда они наконец пришли, — новая тревога…

Что, если его не отыщут? Что, если он не придет?

Вдруг я вижу, как она вздрагивает, вскакивает на ноги и хлопает мужа по руке… Она издали услышала его шаги по сводчатому проходу. Это он… Когда он показался, вся крепостная стена осветилась от его присутствия.

Право, он красивый парень, осанистый, с открытым лицом, за плечами у него мешок, в руке ружье.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату