заговорщицки подмигнула Фанни и Жану:
– Предупреждаю, детки: без глупостей!.. У меня дом приличный…
На улице ее дожидался экипаж, и она отправилась на прогулку в Булонский лес.
– Если б ты знал, как мне все это опостылело!.. – сказала Фанни. – Они у меня вот где сидят – она и ее мамаша… Мамаша является сюда два раза в неделю. Она еще хуже, еще сквалыжней… Если б я тебя не любила, я бы часу не осталась в этом заведении. Но ты здесь, ты еще мой!.. Я так боялась!..
Она обвилась вокруг него, надолго прильнула к нему губами и по трепетности его поцелуя тотчас удостоверилась, что он еще весь в ее власти. Но в коридоре ходили взад и вперед, надо было соблюдать осторожность. В комнату внесли лампу, Фанни, прихватив вязанье, села на свое обычное место, а он с видом гостя сел рядом.
– Изменилась я, правда?.. Не похоже это на меня?..
Фанни улыбалась, показывая глазами на крючок, которым она орудовала с неумелостью маленькой девочки. Всю жизнь ненавидела она рукоделие. Чтение, игра на рояле, куренье, приготовление незатейливых блюд, для каковой цели она закатывала рукава до локтей, – вот ее обычные занятия. Ну, а чем прикажете заниматься здесь? В гостиной стоял рояль, но днем она обязана была находиться в конторе и о рояле даже мечтать не смела… Читать романы? Она знала гораздо больше случаев из жизни. Запрещенную папиросу ей заменяло вязание кружев – руки у нее были заняты, думать же она могла о чем угодно, и теперь она уже не презирала это занятие, она поняла, почему женщины так любят рукодельничать.
Чересчур прилежная от неопытности, она неловко поддевала соскальзывавшую с крючка нить, а Жан любовался ее спокойной позой, ее простеньким платьем со стоячим воротничком, ее гладко причесанными волосами, античной формой ее головы, всем ее добропорядочным, благопристойным обликом. А там за окном нескончаемой вереницей тянулись из Булонского леса по направлению к шумным парижским бульварам взгромоздившиеся на фаэтоны модные девицы, щеголявшие роскошью выезда. Фанни, казалось, не испытывала зависти к выставлявшему себя напоказ, торжествующему пороку: она ведь тоже могла бы принять участие в его торжестве, но она пожертвовала этим ради Жана и оттого не завидовала. Только бы ей хоть изредка видеть его, а со своей подневольной жизнью она смирилась и даже находила в ней нечто забавное.
Жильцы обожали ее. Иностранки, начисто лишенные вкуса, советовались с ней при покупке туалетов. По утрам она давала уроки пения старшей перуаночке. Мужчины спрашивали у нее совета, что почитать, что посмотреть в театре, относились к ней с глубоким уважением, были с ней в высшей степени предупредительны, особенно один – голландец с третьего этажа.
– Он садится – вот где ты сейчас сидишь – и смотрит на меня не отрываясь, до тех пор, пока я ему не скажу: «Купер! Вы мне надоели». На это он отвечает: «Карашо» – и удаляется… Это он мне подарил коралловую брошку… Знаешь, она стоит сто су. Я взяла, чтобы он отвязался.
Коридорный принес на подносе обед и, подвинув юкку, поставил поднос на край круглого столика.
– Я обедаю здесь одна, за час до общего обеда.
Она указала ему в довольно разнообразном и длинном перечне два блюда, которые ей сейчас принесли. Экономка имела право всего на три блюда, включая первое.
– Росария – это такая сука!.. А впрочем, мне даже нравится обедать здесь. Не надо ни с кем разговаривать, я перечитываю твои письма, и они заменяют мне общество.
Ей пришлось прервать разговор, чтобы достать скатерть и салфетки. Вообще ее поминутно отрывали: то она отдавала распоряжения, то вынимала что-то из шкафа, то удовлетворяла чье-то требование. Жан понял, что он ей невольно мешает. А потом ее скудный обед: эта мисочка с супом, от которой шел пар, эта порция на одного вызвала у них обоих сожаление, им обоим стало грустно, что они уже не обедают, как прежде, вдвоем.
– До воскресенья!.. До воскресенья!.. – провожая его, шептала она.
Так как поцеловаться они не могли – из-за прислуги, из-за жильцов, она взяла его руку и долго держала у сердца: ей хотелось, чтобы он ощутил тепло ее ласки.
Весь вечер и всю ночь он думал о ней и мучился, что ей приходится раболепствовать и унижаться перед этой стервой и ее огромным ящером. В довершение всего ему не давал покою голландец, – словом, он не чаял, как дождаться воскресенья. В сущности, их полуразрыв, который должен был исподволь подготовить Фанни к концу их отношений, был для них тем же, чем для дерева бывает подрезка, после которой усталое дерево оживает. Они переписывались почти ежедневно – их руки, писавшие нежные записочки, подталкивало нетерпение влюбленных. Иной раз Жан заходил к ней прямо из министерства, и, сидя в конторе, они целый час, пока ей можно было заниматься рукоделием, говорили о любви.
В меблированных комнатах она сказала про него: «Это мой родственник…» И, прикрываясь этим расплывчатым наименованием, он мог кое-когда провести вечерок в гостиной, за тысячу миль от Парижа. Он познакомился с семьей перуанцев с бесчисленными перуаночками в безвкусных, кричащих туалетах, – когда они рассаживались кругом всей гостиной, то напоминали длиннохвостых попугаев на жердочках; слушал, как фрейлейн Мина Фогель играет на убранной лентами цитре, напоминавшей увитую хмелем тычину; смотрел на ее брата, больного, говорившего шепотом, порывисто качавшего головой в такт музыке и пробегавшего пальцами по воображаемому кларнету – единственному инструменту, на котором ему не запрещалось играть. Госсен играл в вист с пресловутым голландцем – толстым, лысым, неприятным увальнем, изъездившим все океаны. Когда голландца расспрашивали об Австралии, где ему довелось прожить несколько месяцев, он, вращая глазами, отвечал вопросом на вопрос: «Угадайте: почем в Мельбурне картофель?..» Где бы он ни был, его везде поражало только одно: дороговизна картофеля.
Душой этих сборищ была Фанни: она беседовала, пела, разыгрывала роль светской, обо всем осведомленной парижанки. То же, что оставалось в ней от богемы, от натурщицы, чужеземцы или вовсе не улавливали, или же считали проявлением высшего шика. Она козыряла знакомством с известными художниками и писателями, рассказывала одной русской даме, увлекавшейся Дежуа, как он писал свои романы, сколько чашек кофе выпивал за ночь, называла точную смехотворную сумму, которую нажившиеся на его «Сандеринетте» издатели уплатили автору этого замечательного произведения. Успех Фанни в обществе наполнял Госсена гордостью до такой степени, что он даже не ревновал ее, и если бы кто-нибудь поставил ее сведения под сомнение, он, не задумываясь, постарался бы доказать ее правоту.
Он любовался ею в этой мирной гостиной, освещенной лампами с абажурами, любовался тем, как она разливает чай, как она аккомпанирует перуаночкам, как на правах старшей сестры дает им советы, и в то же время ощущал особую, острую прелесть в том, чтобы представить ее себе сейчас совсем иною: вот она приходит к нему в воскресенье утром, продрогшая, мокрая от дождя, и вместо того чтобы подойти к камину, который всегда растапливается к ее приходу, поспешно раздевается у широкой кровати и, юркнув под одеяло, прижимается к своему возлюбленному. А затем объятия и долгие поцелуи вознаграждали их за все неприятности, приключившиеся на прошлой неделе, за разлуку, животворившую их любовь.
Часы шли, путались в сознании. Любовники лежали в постели до вечера. Вне этого их ничто не занимало, ничто не радовало, они никого не видели, даже Эттема, ради экономии переехавших за город. Около них стоял нетронутый легкий завтрак. К ним, в их небытие, долетал шум парижского воскресного дня, шлепавшего по уличной грязи, свистки паровозов, громыхание колес по мостовой. И только дождь, барабанивший по цинковому навесу над балконом, да частый стук их сердец подчиняли известному ритму этот уход от жизни с потерей всякого представления о времени, длившийся до самых сумерек.
Напротив них зажигали газ, по стене скользил бледный луч. Пора вставать – в семь часов Фанни должна быть на месте. В комнатном полумраке она надевала так и не высохшие ботинки, белье, платье экономки – черную форменную одежду бедных женщин, и все, что накипало у нее за неделю, подступало ей сейчас к горлу.
Особенно горько ей было смотреть на любимые вещи, на мебель, на маленькую туалетную, напоминавшую о счастливых днях…
Наконец она отрывалась от него:
– Пойдем!..
Чтобы подольше побыть вместе, Госсен провожал ее. Тесно прижавшись друг к другу, они медленно шли по авеню Елисейских Полей – ее фонари, выстроившиеся в два ряда, встававшая из мрака Триумфальная арка вверху, редкие звездочки, проколовшие край небосвода, все это составляло как бы фон