избавиться от него, посылала его куда-нибудь:
— Сходи, на улицу… ну, как ее? Ты знаешь… Там всегда такие вкусные бриоши. Это будет хороший десерт к обеду.
И муж уходил. Он гулял по бульвару, толкался у магазинов, ждал омнибуса и, прошатавшись полдня из-за двух бриошей по три су, торжественно приносил их домой, вытирая со лба пот.
Шеб обожал лето, воскресные дни, длинные прогулки пешком по пыльным дорогам Кламара или Роменвиля, праздничный шум, толпу. Он был из тех, кто за целую неделю до Пятнадцатого августа ходит любоваться на недожженные плошки, подставки для иллюминации, подмостки. Жена его не выражала по втому поводу ни малейшего неудовольствия: таким образом она избавлялась от несносного нытика, топтавшегося целыми днями вокруг ее стула со своими проектами грандиозных предприятий, со всякими заранее обреченными на неудачу комбинациями, воспоминаниями о прошлом, избавлялась от человека, вечно злившегося на то, что он ничего не может заработать.
Бедная женщина тоже ничего не зарабатывала, но она была такая хорошая хозяйка, ее изумительная бережливость так чудесно возмещала все нехватки, что нужде — соседке безденежья — еще ни разу не удалось проникнуть в эти три всегда такие чистые комнатки, привести в негодность тщательно починенную одежду и старую, скрытую под чехлами мебель.
Против двери Шебов с медной солидно поблескивающей ручкой на площадке были еще две двери поменьше.
На первой, как это принято у художников, занятых в промышленности, висела прикрепленная четырьмя гвоздиками визитная карточка с надписью:
Дверь Делобелей часто оставалась открытой, так что можно было видеть большую комнату с плиточным полом, где две женщины, мать и дочь, совсем еще ребенок, бледные и усталые, занимались одним на тех многочисленных фантастических ремесел, которые производят так называемые «парижские безделушки».
В те годы было модно украшать шляпы и бальные платья прелестными птичками и мушками Южной Америки, бросающимися в глаза своей яркой, сверкающей, как драгоценные камни, окраской. Изготовлением этих украшений и занимались дамы Делобель.
Одна оптовая фирма, получавшая товар прямо с Антильских островов, пересылала им, даже не распаковывая, длинные легкие ящики, из которых, когда снимали крышку, шел запах затхлости и поднималась мышьяковая пыль; внутри блестела груда уже насаженных на булавки мушек, и, тесно прижатые одна к другой, лежали птички с перевязанными тонкой полоской бумаги крылышками. Надо было все это разобрать, расправить крылышки колибри, навести на них глянец, зашить шелковинкой переломанную коралловую лапку, вставить вместо потухших глаз две блестящие жемчужинки, добиться того, чтобы все эти птички и мушки затрепетали на тонкой медной проволоке, обрели присущие им грацию и жизнь.
Мать работала под руководством дочери, так как Дезире, несмотря на свой юный возраст, обладала изысканным вкусом, была изобретательна, как волшебница, и никто лучше ее не умел вставить жемчужные глазки в маленькие головки птичек, расправить их окоченелые крылышки.
Дезире Делобель с детства хромала. Жертва несчастного случая, от которого, впрочем, нисколько не пострадало ее прелестное тонкое личико, она мало двигалась, и ее вынужденно затворнический образ жизни придал аристократическую бледность ее лицу, особую белизну ее рукам. Всегда кокетливо причесанная, она проводила целые дни в большом кресле перед столом, заваленным модными картинками и разноцветными птичками, находя в изысканной светской элегантности своего ремесла забвение своего несчастья и своеобразную награду за свою обездоленность.
В своих мечтах она видела, как все эти птички, вспорхнув с ее неподвижного стола, отправятся путешествовать по парижским валам, как при ярком свете люстр они будут сверкать на балах, и уже по одному тому, как она насаживала на проволоку мушек и птичек, можно было угадать направление ее мыслей. В дни тоски и уныния тонкие клювы вытягивались, крылья расправлялись в неудержимом порыве умчаться далеко-далеко, как можно дальше от этих жалких квартир на пятом этаже, от чугунных печей, от лишений и нищеты… В дни, когда она радовалась, у ее птичек и мушек — этого прелестного каприза моды — был жизнерадостный вид, задорный и игривый…
Но счастлива или несчастна была Дезире, трудилась она всегда одинаково усердно. От утренней зари до поздней ночи ее стол был завален работой. Когда начинало смеркаться и в соседних дворах раздавался звон фабричных колоколов, г-жа Делобель зажигала лампу, и после более чем скудного обеда мать и дочь снова принимались за работу.
У этих неутомимых женщин была цель, ставшая их навязчивой идеей и не дававшая им чувствовать тяжесть вынужденных бессонных ночей, — этой целью была артистическая карьера знаменитого Делобеля.
С тех пор как Делобель оставил провинциальные театры, и приехал в Париж с намерением выступать на парижской сцене, он все ждал, что какой-нибудь дальновидный антрепренер, один из тех ниспосланных провидением антрепренеров, что открывают гениев, разыщет его и предложит ему достойную его роль. Возможно, что он и мог бы, особенно вначале, получить скромное амплуа в третьеразрядном театре, но Делобель был горд и не мог унизиться до этого.
Он предпочитал ждать, бороться, как он говорил. И вот как он понимал эту борьбу.
Утром у себя в комнате, часто даже не вставая с постели, он повторял роли своего прежнего репертуара, и дамы Делобель с трепетом слушали, как за перегородкой хриплый голос, тонувший в многообразном шуме огромного парижского улья, декламировал тирады из «Антони» и «Детского доктора».[3] Затем после завтрака актер отправлялся «проветриться», другими словами до позднего вечера разгуливал по бульварам между Шато д'О и Мадлен, с зубочисткой в углу рта, в надвинутой на ухо шляпе, всегда в перчатках, выхоленный, блестящий.
Внешности Делобель придавал большое значение. Он считал ее одним из главных шансов успеха, приманкой для антрепренера — пресловутого мудрого антрепренера, которому, конечно, и в голову не пришло бы пригласить потрепанного, дурно одетого человека. Вот почему жена и дочь тщательно следили за тем, чтобы он ни в чем не нуждался. Нетрудно себе представить, сколько нужно было заготовить птичек и мушек, чтобы снарядить такого молодца. Впрочем, актер находил это вполне естественным.
Он считал, что все труды и лишения его жены и дочери относятся не к нему лично, а к тому неведомому, таинственному гению, хранителем которого он себя мнил.
В положении семейства Шеб и семейства Делобель существовала некоторая аналогия. Только у Делобелей было, пожалуй, не так уныло. Шебы жили замкнутой жизнью мелких рантье, однообразной, без всяких перспектив, тогда как семья актера не переставала обольщать себя иллюзиями и питать блестящие надежды на будущее.
Если Шебов можно было сравнить с людьми, живущими в тупике, то Делобели походили на людей, живущих в маленькой, грязной улочке без воздуха и света, но вблизи которой скоро должен будет пройти большой бульвар. Кроме того, г-жа Шеб утратила веру в своего мужа, тогда как ее соседка, находясь под обаянием магического слова «искусство», никогда и не подумала бы усомниться в своем супруге.
А между тем в продолжение многих и многих лет Делобель без всякой пользы для дела пил вермут с театральными агентами, абсент — с главарями клаки, водку — с водевилистами, драматургами и каким-то субъектом — мастером на все руки… Однако ангажемента он так и не получил. Ни разу не выступив на сцене, бедняга постепенно скатился с амплуа «первых любовников» к характерным ролям, затем — к ролям благородных отцов и, наконец, — простаков.
Но он не сдавался!
Несколько раз ему предоставляли возможность устроиться и зарабатывать на жизнь, поступить управляющим в клуб или кафе, заведующим в такие большие магазины, как «Бастильские маяки» или «Колосс Родосский». Для этого достаточно было иметь хорошие манеры, а этим, слава богу, Делобель мог похвастаться… Но великий человек героически отвергал все эти предложения.
— Я не имею права отказываться от театра!.. — говорил он.