аллеях парка. Она даже не дала себе времени стряхнуть иней, осевший на вуалетке, и сразу же заговорила, верная своему решению объяснить причину визита тотчас по приходе, прежде чем успеет поддаться атмосфере страха и почтительности, окружавшей деда и превращавшей его в грозного бога.
Немало мужества потребовалось ей, чтобы не растеряться перед его спокойным, пристальным взглядом, с первых же ее слов засверкавшим злобной радостью, чтобы не запнуться, заметив жесткое выражение его сомкнувшихся в намеренном молчании губ, выражение, свидетельствовавшее о непоколебимом упрямстве и отсутствии какой бы то ни было чувствительности.
Почтительно, но не теряя достоинства, скрывая свое волнение, она единым духом высказала все до конца; чистосердечность рассказа придала ее голосу твердость и уверенность.
Они сидели друг против друга, он — холодный, спокойный, развалившись в кресле и засунув руки в карманы серого фланелевого жилета, она — вся начеку, взвешивая каждое слово, как будто от любого из них могло зависеть ее осуждение или оправдание. Глядя на них, никто не сказал бы, что это дедушка и внучка; скорее — подсудимая и судебный следователь.
В душе старик радовался и торжествовал. Наконец — то они сокрушены, эти гордецы Фромоны Значит, им еще нужен старый Гардинуа! Тщеславие — его преобладающая страсть — проскальзывало помимо воли во всем его поведении. Когда она замолчала, заговорил он, начав, конечно, со всяких: «Я был в этом уверен… Я предсказывал… Я знал, что в конце концов так будет…» Продолжая в том же нудном, оскорбительном тоне, он закончил свою речь заявлением, что, «согласно своим принципам, хорошо известным в семье», он не даст взаймы ни единого гроша.
Тогда Клер заговорила о своем ребенке, об имени мужа — ведь это имя и ее отца, и вот оно будет теперь обесчещено банкротством… Старик оставался по-прежнему холодным и неумолимым и не преминул воспользоваться ее унижением, чтобы унизить ее еще больше: он был ив породы тех добрых поселян, которые, видя, что их враг повержен, не уйдут без того, чтобы не пнуть его сапогом в лицо.
— Могу только сказать тебе, дорогая, что Савиньи всегда открыто для вас… Пусть твой муж приедет сюда. Мне как раз нужен секретарь. Жорж будет вести мои бумаги и получать тысячу двести франков в год и полное содержание для всех вас… Предложи это ему от моего имени — и приезжайте!
Клер в негодовании встала. Она пришла к нему как внучка, а он принимает ее как нищенку… Слава богу, до этого они еще не дошли.
— Ты так думаешь? — спросил Гардинуа, злобно сощурив свои маленькие глазки.
Клер ничего не ответила и, дрожа всем телом, направилась к двери. Старик жестом остановил ее.
— Смотри! Ты сама не знаешь, от чего отказываешься. Пойми, что я в твоих же интересах предложил, чтобы твой муж переехал сюда… Ты и не подозреваешь, какую жизнь ведет он там… Конечно, не подозреваешь, иначе ты не явилась бы просить у меня денег, чтобы и они ухнули туда же, куда ухнули твои денежки… Ведь я-то в курсе дел твоего муженька. У меня своя полиция не только в Савиньи, но и в Париже и даже в Аньере. Мне известно, где этот молодчик проводит свои дни и ночи, и я не желаю, чтобы мои экю последовали за ним туда, где он бывает. Это не очень-то почетно для честно заработанных денег.
Клер смотрела на него удивленными, расширившимися от ужаса глазами, чувствуя, что в эту минуту страшная драма входит в ее жизнь через низкую дверцу доносов. Старик продолжал, усмехаясь:
— Надо сказать, что у этой Сидони хищные зубки!
— Сидони!..
— Ну что ж, ничего не поделаешь. Я назвал имя… Впрочем, ты все равно узнала бы его рано или поздно… Даже удивительно, как до сих пор… Да ведь вы, женщины, так тщеславны!.. Вы никак не хотите допустить, что вас могут обманывать. И все же это так! Сидони обобрала его и, конечно, с согласия мужа.
И он безжалостно разъяснил молодой женщине, откуда взялись деньги на покупку аньерской дачи, лошадей и экипажей, как было обставлено их роскошное гнездышко на авеню Габриэль. Он вдавался в мельчайшие подробности. Видно было, что, найдя новый повод для применения своих шпионских наклонностей, он широко воспользовался им. А может быть, за всем этим таилась глухая злоба на малютку Шеб, досада влюбленного старика, чувство которого так и осталось невысказанным.
Клер слушала его молча, с прелестной недоверчивой улыбкой. Эта улыбка раздражала старика, пришпоривала его злобу… А, ты мне не веришь!.. Тебе нужны доказательства!.. И он не скупился на них, давал их одно за другим, наносил ее сердцу удар за ударом. Пусть она сходит к ювелиру Даршу, на улице Мира. Две недели тому назад Жорж купил там бриллиантовое Ожерелье за тридцать тысяч франков. Подарок Сидони к Новому году. На тридцать тысяч франков бриллиантов накануне банкротства!
Он мог бы говорить целый день — Клер не прервала бы его. Она чувствовала, что малейшее усилие заставит хлынуть слезы, наполнявшие ее глаза, а это милое отважное создание хотело, напротив, улыбаться, улыбаться до конца. Она только поглядывала время от времени на дорогу. Ей хотелось поскорее уйти, убежать от этого злого голоса, так безжалостно терзавшего ее.
Наконец он умолк: он все сказал. Она кивнула головой и направилась к двери.
— Ты уже уходишь?.. Что ты так торопишься? — говорил дедушка, провожая ее за дверь.
В глубине души ему было немного стыдно за свою жестокость.
— Может быть, позавтракаешь со мной?
Не в силах произнести ни слова, она отрицательно покачала головой.
— Подожди хотя бы, пока запрягут лошадей… Тебя отвезут на вокзал.
Нет, нет…
И она продолжала идти, а старик шел за ней следом.
Она гордо прошла через двор, полный воспоминаний детства, ни разу даже не обернувшись. А между тем сколько отголосков веселого смеха, сколько солнечных лучей, озарявших дни ее юности, хранила каждая песчинка этого двора!
Ее дерево, ее любимая скамейка стояли на прежних местах. Она не взглянула ни на них, ни на фазанов в вольере, не взглянула даже на большую собаку Кисс, которая покорно следовала за ней, напрасно ожидая ласки. Она вошла сюда, как своя, родная, а уходила, как чужая, в страшной тревоге, и малейшее напоминание о спокойном, счастливом прошлом могло только еще усилить эту тревогу.
— Прощайте, дедушка!
— Ну что ж, прощай!
Дверь за ней захлопнулась. Оставшись одна, Клер пошла быстро-быстро, почти бегом. Она не шла, она спасалась бегством. Дойдя до конца ограды, она очутилась перед почтовым ящиком, висевшим на маленькой зеленой калитке, увитой глициниями и жимолостью. Она инстинктивно остановилась, пораженная одним из тех внезапных пробуждений памяти, которые совершаются в нас в решительные минуты жизни и с необыкновенной ясностью воссоздают перед нашим внутренним взором малейшие события прошлого, связанные с радостями и катастрофами настоящего. Было ли это вызвано солнцем, внезапно показавшимся в этот зимний день и осветившим косыми розовыми лучами огромную равнину, как это было тогда, в конце августа, в час заката?.. Или, быть может, окружавшим ее безмолвием, нарушаемым только гармоничными шорохами природы, почти одинаковыми во все времена года?..
Как бы там ни было, но только она увидела себя такою, какой была три года тому назад на этом самом месте в тот день, когда опустила в ящик письмо, приглашавшее Сидони приехать к ней на месяц в деревню. Что-то говорило ей сейчас, что все ее несчастья начались с той минуты. «Ах, если б я знала!.. Если б я знала!..» И ей казалось, что она еще чувствует на кончиках пальцев прикосновение шелковистого конверта, готового упасть в ящик.
Клер вспомнила, каким счастливым, наивным, полным надежд ребенком была она тогда, и, несмотря на всю ее кротость, в ее душе вспыхнул бунт против несправедливости жизни. «За что? Что я сделала?» — думала она. И тут же успокаивала себя: «Нет! Неправда! Это невозможно… Мне солгали…» И всю дорогу до вокзала она старалась уговорить, убедить себя в том. Но это ей не удавалось.
Не до конца выясненная правда подобна затуманенному солнцу, утомляющему глаза гораздо больше, чем самые яркие лучи. В полумраке, еще окружавшем ее несчастье, бедная женщина видела все гораздо яснее, чем ей хотелось. Теперь она понимала, объясняла себе странное поведение мужа, его отлучки, беспокойство, смущенный вид и обилие подробностей, которыми он забрасывал ее в иные дни, когда,