— …Наша фирма переживает тяжелый кризис… Сегодня нам удалось избежать катастрофы, но ведь это не последний платеж… Мое проклятое изобретение долгое время отвлекало меня от дел. К счастью, теперь я свободен и могу ими заняться. Но надо, чтобы и вы тоже занялись ими. Рабочие и служащие следовали отчасти примеру хозяев. Всюду крайняя небрежность и распущенность. Сегодня, впервые за весь год, приступили к работе в установленный час. Я рассчитываю, что вы все это наладите, а я снова примусь за рисунки. Наши модели устарели. Для новых машин нужны новые. Я возлагаю большие надежды на наши машины. Опыты удались сверх моих ожиданий. У нас теперь есть возможность поднять наше предприятие на должную высоту. Я не говорил об этом раньше, потому что хотел сделать вам сюрприз, но теперь… Какие уж там сюрпризы между нами!.. Не так ли, Жорж?
В его голосе послышалась такая горькая ирония, что Клер задрожала, опасаясь взрыва, но он спокойно продолжал:
— Да, мне кажется, я могу с уверенностью сказать, что через полгода
Фромон-младший хотел что-то сказать, но Клер жестом остановила его, и Рислер-старший продолжал:
— Я больше не ваш компаньон, Жорж. Я снова служащий, каковым мне всегда и следовало оставаться… С этого дня наш товарищеский договор аннулируется. Я так хочу, понимаете? Я так хочу… Такое положение сохранится до тех пор» пока не наладятся дела фирмы и я смогу… Впрочем, что сделаю я тогда, касается меня одного. Вот что я хотел сказать вам, Жорж. Вы должны заняться фабрикой, надо» чтобы вас там видели, чтобы чувствовали присутствие хозяина» и я думаю» что среди всех наших несчастий найдутся и такие» которые можно еще поправить.
В наступившем молчании все услышали стук колес в саду» и два больших фургона для перевозки мебели остановились у крыльца.
— Прошу извинить меня»- сказал Рислер»- я должен вас оставить на минуту. Приехали подводы из аукционного зала: они заберут все» что у меня наверху.
— Как! Вы продаете и обстановку?.. — спросила г-жа Фромон.
— Да… все до последней вещи… Я возвращаю ее фирме» она принадлежит ей.
— Это невозможно»- возразил Жорж. — Я не могу это допустить.
Рислер резким движением обернулся:
— Что вы сказали? Чего вы не допустите?
Клер остановила его умоляющим жестом.
— Да, да… вы правы… — прошептал Рислер и быстро вышел, чтобы не поддаться охватившему его искушению дать наконец выход всему, что накопилось у него на сердце.
Второй этаж опустел. Слуги, получившие с утра расчет, ушли, оставив квартиру в том беспорядке, какой обычно бывает на другой день после бала, и она приобрела тот особый вид, который принимают места, где только что разыгралась драма и где все как будто застывает в нерешимости перед совершившимися событиями и теми, что еще должны произойти.
Открытые настежь двери, сваленные в углу ковры, подносы со стаканами, накрытый для ужина и нетронутый стол, пыль от танцев, осевшая на всей мебели, аромат бала, в котором смешивались запахи пунша, увядших цветов и рисовой пудры, — от всего этого больно сжалось сердце Рислера, едва он вошел.
В гостиной царил полный беспорядок: раскрытый рояль, развернутые на пюпитре ноты — вакханалия из «Орфея в аду»,[18]- опрокинутые, словно испугавшиеся чего-то стулья, яркие драпировки, еще резче подчеркивающие разгром, — все это напоминало салон на потерпевшем крушение пароходе в одну из тех тревожных ночей, когда вдруг в разгар пира узнают, что пробило борта корабля и что со всех сторон открылась течь.
Начали выносить мебель.
Рислер смотрел на носильщиков рассеянным взглядом, как будто это был чужой дом. Роскошь, которой он когда-то так гордился и так восторгался, внушала ему теперь непреодолимое отвращение. Но, войдя в спальню жены, он все же почувствовал волнение.
Это была большая комната, обитая голубым атласом с белым кружевом. Настоящее гнездышко кокотки. Всюду валялись обрывки смятых тюлевых оборок, банты, искусственные цветы. Свечи перед зеркалом догорели, розетки лопнули, а кровать, накрытая гипюровым покрывалом с голубым, отдернутым и подобранным пологом стояла нетронутой среди этого разгрома и казалась кроватью покойницы, парадным ложем, на котором никто уже никогда не будет спать.
Первое, что почувствовал Рислер, войдя в эту комнату, был страшный гнев, желание наброситься на все эти вещи, все изорвать, переломать, уничтожить. Ведь ничто так не напоминает нам женщину, как ее комната… Даже когда ее уже нет, образ ее все еще улыбается в зеркалах, когда-то отражавших ее. Какая- то частица ее самой, ее любимых духов остается на всем, чего она касалась. Подушки на диване сохраняют очертания ее тела, а по стертому рисунку на ковре можно проследить, как она ходила от зеркала к туалету и обратно. Но что больше всего напоминало здесь Сидони — это ее этажерка с безделушками, с китайскими вещицами, миниатюрными веерами, кукольной посудой, золочеными башмачками и маленькими пастушками и пастушками, которые, стоя друг против друга, обменивались фарфоровыми взглядами, блестящими и холодными. Эта этажерка как бы олицетворяла сущность Сидони, и ее всегда банальные мысли, мелкие, тщеславные и пустые, были под стать этим вздорным безделушкам. Право, если бы в эту ночь Рислер в припадке ярости разбил ее хрупкую головку, из нее вместо мозга посыпался бы целый ворох таких финтифлюшек.
Бедняга с грустью думал обо всем этом под стук молотков и непрерывное шныряние носильщиков, как вдруг услышал за своей спиной осторожные и в то же время уверенные шаги. Вслед за тем показался Шеб, маленький, невзрачный Шеб, красный, запыхавшийся и разгоряченный. Он заговорил с зятем своим обычным высокомерным тоном:
— Что такое? Что я слышал? Вы переезжаете?
— Я не переезжаю, господин Шеб… Я продаю.
Маленький человечек подпрыгнул, как ошпаренный.
— Продаете? Что же вы продаете?
— Все, — сказал Рислер глухо, даже не глядя на него.
— Послушайте, дорогой зять, будьте благоразумны. Боже мой, я не говорю, что поведение Сидони… Впрочем, я ничего не знаю и никогда ничего не хотел знать… Я только взываю к вашему достоинству. Нельзя выносить сор из избы, черт возьми! Нельзя выставлять себя на посмешище так, как это делаете сегодня вы с самого утра! Взгляните на людей, столпившихся у окон мастерских и под воротами!.. Да ведь вы стали притчей во языцех, дорогой мой!
— Тем лучше. Бесчестие было публичным — пусть искупление будет тоже публичным.
Это напускное спокойствие и полное равнодушие ко всем его упрекам вывели Шеба из себя. Он сразу изменил тактику и заговорил с зятем серьезным, решительным тоном, каким говорят с детьми и сумасшедшими:
— Ну нет! Вы не имеете права унести отсюда ни одной вещи. Я категорически протестую против этого, как человек и как отец. Неужели вы думаете, что я позволю, чтобы разорили мою дочь, допущу, чтобы моя дочь спала на соломе?.. Довольно этого сумасшествия! Больше ни одна вещь не выйдет из квартиры.
Закрыв дверь, Шеб встал перед ней в воинственной позе. Ведь дело шло также и о его интересах, черт возьми! Ведь если бы дочь, по его выражению, оказалась на соломе, то и он, пожалуй, перестанет спать на пуховиках. Он был великолепен в позе возмущенного отца, но ему пришлось недолго хранить ее. Две руки как в тисках сдавили его запястья, и он очутился посреди комнаты, оставив вход свободным для носильщиков.
— Шеб, дружище! Выслушайте меня хорошенько… — наклонившись к нему, начал Рислер. — Всему