соседнюю комнату. И пока отец поправляет шапочку, мать бросается отпереть дверь, взволнованная, улыбающаяся, скромно шелестя старым шелковым платьем.
— Да, да, сударыня, здесь…
Оба хлопочут вокруг клиентки, усаживают ее. Она южанка, довольно болтлива, но очень приветлива и покладиста — ей не жаль своего профиля. Первый негатив не удался. Велика важность! Начнем снова, только и всего!.. И, не проявляя ни малейшего неудовольствия, южанка опять ставит локоть на стол и подпирает рукой подбородок. Пока фотограф располагает складки юбки и ленты шляпки, слышатся взрывы приглушенного смеха и толчки в небольшую застекленную дверь. Это теснятся дети, пытаясь подглядеть, как отец подсовывает голову под зеленое сукно аппарата и неподвижно замирает, словно апокалиптический зверь с огромным прозрачным глазом. Когда они будут большие, они все сделаются фотографами!.. Вот, наконец, фотограф торжественно приносит хороший негатив, с которого стекает вода. Дама узнает себя в этом сочетании белых и черных пятен, заказывает дюжину карточек, платит вперед и удаляется в полном восторге…
Она ушла, дверь за ней заперта. Всеобщее ликование. Выпущенные на волю дети, взявшись за руки, пляшут вокруг аппарата. Отец, взволнованный первой съемкой, величественным жестом отирает лоб. Потом, так как день на исходе, мать поспешно спускается купить что-нибудь на обед — вкусный праздничный обед в честь новоселья, а также, — чтобы в деле был порядок, — большую конторскую книгу с зеленым корешком, и в нее красивым крупным почерком вписываются день сдачи заказа, фамилия южанки и цифра кассовой наличности: двенадцать франков! Правда, благодаря паштету и торту с кремом, которыми отпраздновали новоселье, благодаря мелким закупкам топлива, свечей и сахара цифра расходов равняется цифре доходов. Ну так что же! Если сегодня, в дождливый день, в день переезда, заработали двенадцать франков, судите сами, каков будет заработок завтра. И вечер проходит в том, что они строят всякие планы. Просто не верится, сколько замыслов может вместиться в квартирку из трех комнат на шестом этаже, окнами на улицу!..
Назавтра великолепная погода, и ни души. За весь день ни одного клиента. Что поделаешь! Так бывает во всех коммерческих предприятиях. К тому же осталось немного паштета, и дети не ложатся спать с пустыми желудками. На следующий день опять ничего. Выстаивание на балконе начинается снова, но безуспешно. Южанка приходит за своей дюжиной, и это все. Вечером, чтобы купить хлеба, пришлось заложить тюфяк…
Так проходят два дня, три дня. Началась настоящая нужда. Злополучный фотограф продает свою бархатную шапочку, куртку. Ему остается только продать аппарат и поступить в магазин рассыльным. Мать в отчаянии, приунывшие дети даже не выглядывают больше на балкон.
Но вот в субботу утром, в тот момент, когда они этого меньше всего ожидают, раздается звонок. Это свадьба, целая свадьба взобралась на шестой этаж, чтобы сняться. Жених, невеста, шафер, подруга невесты — всё милые люди, они раз в жизни надели перчатки и жаждут запечатлеть это событие. В этот день заработок фотографа составил тридцать шесть франков. Назавтра вдвое больше. Значит, предприятие окрепло… Вот одна из тысячи драм мелких парижских предпринимателей.
КАБЕСИЛЬЯ
© Перевод Р. Томашевской
Священник дослуживал мессу, когда к нему привели пленных. То было в диком ущелье Аричулегийских гор. Обломок скалы, из-под которого торчал огромный корявый ствол фигового дерева, образовал некое подобие престола, покрытого вместо скатерти карлистским знаменем, обшитым серебряной бахромой. Два выщербленных алькаразаса[5] заменяли сосуды для святых даров, и когда причетник Мигель, который прислуживал во время мессы, поднимался для того, чтобы отложить в сторону Евангелие, было слышно, как в его походной сумке звякают патроны. Кругом с ружьями за плечами выстроились в полном молчании солдаты Карлоса,[6] преклонив на белый берет одно колено. Раскаленное солнце, пасхальное солнце Наварры, заливало ослепительным светом этот гулкий, знойный уголок ущелья, где лишь изредка пролетавший серый дрозд нарушал монотонное бормотанье священника и причетника. Немного выше, на зубчатой вершине скалы, неподвижные силуэты часовых вырисовывались на фоне неба.
Странное зрелище являл этот священник-военачальник, совершавший богослужение в кругу своих солдат! И как явственно отразилось на лице кабесильи [7] его двойное бытие! Взгляд фанатика, суровые черты лица, оттененные смуглым цветом кожи, обветрившейся в походе, облик аскета, но без тон бледности, что свойственна монастырским затворникам, маленькие, сверкающие черные глазки, лоб с огромными вздувшимися венами, которые, точно веревками, связывали его мысли, — лоб, за которым таилось несокрушимое упорство… Всякий раз, когда он оборачивался к присутствующим, простирая руки и произнося:
«Что он с нами сделает?» — в ужасе думали пленные и в ожидании конца мессы вспоминали все злодеяния кабесильи, о которых так много рассказывали, злодеяния, создавшие ему особого рода известность в карлистской армии.
Каким-то чудом в это утро святой отец был в мирном настроении. Месса под открытым небом, вчерашняя военная удача, радостное ощущение пасхального дня, еще доступное этому необычному священнослужителю, — все это накладывало на его лицо отпечаток веселого благодушия. Как только богослужение кончилось и причетник стал укладывать сосуды со святыми дарами в большой ящик, который обыкновенно возили на спине мула в арьергарде отряда, священник подошел к пленным. Перед ним было двенадцать республиканских карабинеров, изнемогавших после целодневного боя и после тревожной ночи, проведенной на соломе в овчарне, куда их заперли после сражения. Пожелтевшие от страха, истощенные от голода, жажды и усталости, они жались друг к другу, как овцы на дворе бойни. Одежда с приставшими к ней клочьями сена, ремни, перекрученные, съехавшие набок, пыль, покрывавшая солдат с ног до головы, — все это придавало еще более жалкий вид побежденным, у которых упадок духа проявляется в физическом изнеможении. С минуту кабесилья смотрел на них, торжествующе усмехаясь. Он без всякого раздражения разглядывал бледных, оборванных и униженных солдат республики, оказавшихся теперь среди упитанных и прекрасно снаряженных солдат Карлоса, среди этих горцев — наваррцев и басков, смуглых и сухих, как сладкие стручки.
—
Не успел добрый пастырь закончить свою речь, как в воздух полетели фуражки, а горы огласили крики: «Да здравствует кабесилья!» Бедняги! Они так боялись смерти! И как соблазнителен был запах нежного, розовеющего при ярком свете мяса, которое жарилось тут же, совсем рядом, в ущелье, на бивуачном огне! Вероятно, никто еще так радостно не приветствовал претендента на испанский престол…
— Дать им поесть, да поскорее, — сказал, смеясь, священник. — Когда волки так громко воют, значит, они здорово проголодались.
Карабинеры удалились. Лишь один из них, самый юный, продолжал стоять перед начальником с видом гордым и решительным, который так не вязался с его детскими чертами лица, с едва пробивавшимся светлым пушком на щеках. Его непомерно широкая шинель морщинилась на спине и на руках, из закатанных рукавов торчали тощие кисти рук, — от этого мальчик казался еще более худым и юным. В его узких блестящих глазах — глазах араба, оживленных испанским огнем, — отражалось лихорадочное возбуждение.