зеленоватой, сырой, чуть озаренной бледным лучом рассвета, насаженные на вертел человеческие тела, лепящиеся к стене вверх по ступенькам, зловещее клокотание воды, доносящееся снизу, из глубины зияющих беловатых бездн, и брань проводников, грозящих отвязаться и покинуть путешественников. Наконец Тартарен, видя, что никакие уговоры на безумца не действуют и не уменьшают его тяги к самоубийству, советует ему броситься с самой высокой точки Монблана:
– Оттуда, сверху, – это другое дело, это пожалуйста. Красивая смерть среди стихий... Но здесь, в каком-то подвале... Да это же просто бредни!..
Он произносит это так выразительно, так отрывисто и в то же время так убедительно, что швед сдается, и вот они уже один за другим влезают на самый верх ужасной трещины.
Путники отвязываются, делают привал, чтобы хоть немножко промочить горло и заморить червячка. Рассвело. Холодное, тусклое солнце освещает величественный амфитеатр пик и копий, над которыми, все еще на высоте полутора тысяч метров, вздымается Монблан. В сторонке, разводя руками и покачивая головой, о чем-то совещаются проводники. Напружившись, выгнув спину, они грузно лежат в коричневых куртках на совершенно белом снегу, и при взгляде на них кажется, будто это сурки готовятся к зимней спячке. Бомпар и Тартарен, прозябшие и встревоженные, оставив шведа одного доедать завтрак, подходят к проводникам как раз в ту минуту, когда старший с мрачным видом говорит другим:
– Курит он трубку, курит – это уж как дважды два.
– Кто курит трубку? – спрашивает Тартарен.
– Монблан, сударь. Взгляните.
И с этими словами проводник показывает ему на самой вершине что-то вроде султана, белый дым, который ветром относит в сторону Италии.
– А когда Монблан курит трубку, что же это все-таки значит, любезный друг?
– Это значит, сударь, что на вершине свирепствует снежная буря и что скоро она придет сюда, к нам. А это, нелегкая побери, дело нешуточное!
– Вернемтесь! – зеленея, говорит Бомпар.
А Тартарен подхватывает:
– Да, да,
Но тут вмешивается швед. Он заплатил деньги за то, что-бы его привели на Монблан, и никакая сила его не остановит. Если никто его не поведет, он пойдет один.
– Трусы! Трусы! – говорит он, обращаясь к проводникам тем же замогильным голосом, каким только что подбивал себя на самоубийство.
– А вот мы вам покажем, какие мы трусы... Связывайся – и в путь! – кричит старший проводник.
На сей раз решительно противится Бомпар. С него довольно, пусть его ведут обратно. Тартарен горячо поддерживает его.
– Вы же видите, что этот молодой человек сумасшедший!.. – кричит он, показывая на шведа, который быстро шагает вперед под уже начинающейся метелью. Но коль скоро проводников обвинили в трусости, их ничто уже не в силах удержать. В сурках пробудился героизм, и Тартарен не может даже добиться, чтобы его с Бомпаром отвели в Гран-Мюле. Впрочем, тут недалеко: три часа ходьбы, три часа двадцать минут, если им боязно будет одним идти через большую трещину и они ее обойдут.
– Да, чтоб ее, нам будет боязно!.. – откровенно признается Гонзаг, и обе партии расходятся в разные стороны.
И вот тарасконцы остаются одни. Связавшись веревкой, они осторожно двигаются по снежной пустыне; Тартарен идет впереди, с важным видом нащупывая дорогу ледорубом, – он проникнут сознанием лежащей на нем ответственности, и это сознание придает ему сил.
– Смелей, не падать духом!.. Ничего, выберемся!.. – поминутно кричит он Бомпару. Так командир в бою заглушает в себе самом страх, махая саблей и крича солдатам: «Вперед, растак вашу так!.. Не все пули метки!»
Но вот опасная расселина остается у них позади. Отсюда до их конечной цели серьезных препятствий больше не встретится. Но ветер бушует, ветер слепит глаза снегом. Идти дальше нельзя, иначе заблудишься.
– Остановимся на минутку, – говорит Тартарен.
Исполинская ледяная глыба предоставляет им приют в углублении, образовавшемся в нижней ее части. Путники залезают туда, расстилают непромокаемый плащ президента и раскупоривают флягу с ромом – всю остальную провизию захватили с собой проводники. По телу разливается блаженное тепло, а удары ледоруба, теперь уже чуть слышно доносящиеся с высоты, возвещают им, что экспедиция продвигается успешно. В сердце П. К. А. они отзываются сожалением о том, что он не дошел до вершины Монблана.
– Да ведь никто не узнает! – цинично возражает Бомпар. – Носильщики взяли с собой знамя, и в Шамони подумают, что это вы его водрузили.
– Вы правы, честь Тараскона спасена... – проникшись его доводами, заключает Тартарен.
А стихии свирепствуют, поднимается вьюга, снег валит хлопьями. Друзья молчат, в голове у них теснятся мрачные мысли, им приходит на память кладбищенская витрина старого трактирщика, его печальные рассказы, предание об американском туристе, которого нашли окаменевшим от голода и холода, с записной книжкой в судорожно сжатой руке, – с книжкой, куда он заносил все свои мытарства вплоть до последнего содрогания, когда у него выпал карандаш, и он не дописал своей фамилии.
– У вас есть записная книжка, Гонзаг?
Тот сразу понимает, в чем дело.
– Ну да, еще записная книжка!.. Вы думаете, я останусь тут умирать, как тот американец?.. Надо отсюда выбраться! Идемте! Идемте!
– Немыслимо... Нас сейчас же унесет, как соломинку, и сбросит в пропасть.
– Ну так надо звать на помощь, – трактир недалеко...
И Бомпар, став на колени и высунув голову наружу, похожий на корову, разлегшуюся на пастбище, ревет:
– На помощь! На помощь! Сюда!
– Караул!.. – подхватывает Тартарен самым мощным своим басом, и по всей пещере прокатывается гром.
Бомпар хватает его за руку.
– Что вы делаете? Глыба!..
В самом деле, задрожала вся ледяная громада. Кажется, стоит еще только дунуть – и масса нависшего льда обрушится прямо на них. Они замирают на месте, окутанные жуткой тишиной, но тишину вскоре пробивает отдаленный грохот, и он близится, растет, все вокруг собой заполняет, катится из пропасти в пропасть и, наконец, замирает где-то в преисподней.
– Несчастный! – бормочет Тартарен, думая о шведе и его проводниках, которых, конечно, подхватила и сбросила лавина.
А Бомпар качает головой.
– Наше дело тоже дрянь.
Положение у них в самом деле отчаянное: буря разгулялась, и они не смеют пошевелиться в своем ледяном гроте, не смеют нос высунуть наружу.
А тут, словно нарочно, чтобы у них еще мучительнее защемило сердце, внизу, в долине, накликая смерть, завыла собака. Вдруг Тартарен со слезами на глазах берет руки спутника в свои и, кротко глядя на него, дрожащими губами бормочет:
– Простите меня, Гонзаг, да, да, простите меня! Я был с вами резок, я назвал вас лгуном...
– А, вздор! Есть о чем говорить!
– Я меньше, чем кто-либо, имел на это право, я сам много лгал в своей жизни, и в этот страшный час я испытываю потребность излить, облегчить душу, обнаружить перед всеми свои обманы.
– Ваши обманы?
– Выслушайте меня, мой друг... Прежде всего никакого льва я не убивал.
– Этим вы меня не удивите... – хладнокровно замечает Бомпар. – Стоит ли из-за такой чепухи огорчаться?.. Это наше солнце виновато, мы родимся лгунами... Взять хоть бы меня... Сказал ли я за всю жизнь хоть одно слово правды?.. Только раскрою рот – и говорю уже не я: это юг Франции говорит во мне.