несвободы, и, когда пришла пора уезжать, я обрадовался.
Сейчас я вспомнил, что мне принес однажды Дональд, когда я был еще очень болен и лежал в той детской палате. Вообще-то, это был подарок от одного из его приятелей — Сеймура, или Ирвина, или Берни, не помню от кого именно. Значок на лацкан в виде огурца. Такой забавный. Огурец символизировал фирму «Хайнц-57», его давали тому, кто посетит павильон «Хайнц» на нью-йорской Всемирной выставке.
— Когда поправишься, — сказал Дональд, глядя, как я верчу в пальцах значок, — сходим на Всемирную выставку.
— А ты ходил уже? — спросил я.
— Нет, — отозвался брат. — Без тебя мы не пойдем, сам знаешь. Мы уж сходим все вместе. Мама, папа, ты и я. Всей семьей.
ТЕТЯ ФРЕНСИС
Не знаю, что бы такое рассказать тебе про твоего отца. Ну, такой был вольный духом, что ли. В детстве особой близости между нами не было. Я была старше — другой круг друзей, другие взгляды. Свободное время проводила в центре, в «Этичке». Так мы называли центральное отделение «Этико- культурного общества», где собирались евреи. В верхне-ист-сайдском отделении собирались ирландцы. В «Этичке» я обучалась хорошим манерам, музыке, поведению за столом, всяким таким утонченностям. «Этичка» задала мне направление в жизни.
А Дэйв всем этим не интересовался. Совершенно был неуправляемый. Хорош собой, умен, но мне с ним очень трудно приходилось. Задевал моих подруг. Как придут к нам — дразнится, прямо проходу не дает. Или вообще на порог не пустит. Как-то раз одна из подружек пришла, в первый раз в жизни надев туфли на каблуках, так он погнался за ней, она по лестнице вниз, он следом, у нее каблук застрял в ступеньке — и пополам. Она так плакала! Он тоже тогда расстроился, хоть виду и не подал.
Сестра Феликса Франкфуртера тоже была моей подружкой. Эти Франкфуртеры были такими же бедными, как и мы.
Мы жили на улице Гувенар. Раз в неделю мы с девчонками ходили с Нижнего Ист-Сайда в оперный театр Музыкальной академии на 23-ю улицу. Каждой давали на это пятьдесят центов. Билет стоил двадцать пять. Двадцать пять центов предназначались на трамвай, но мы на них покупали букетики фиалок и ходили в оба конца пешком, всю обратную дорогу распевая только что услышанные арии и очень гордясь при этом своими чудными фиалками. Помню, я там смотрела «Страну игрушек», хотя, должно быть, это позже было, когда я пошла в старшие классы.
Дэйв был мечтателем, в школу вечно опаздывал. Утром, собираясь, начнет надевать носки, туфли и вдруг забудется и сидит — забыл, что надо бы носок натянуть.
Подростком он чуть не все время проводил в штабе у социалистов. Это уж наш папочка постарался. Вообще, твой дед был удивительным человеком. В день три газеты прочитывал. Большой книгочей был, книги обожал и из писателей больше всего любил русских. У него была замечательная память, он помнил книги, которые прочел тридцать пять лет назад, приводил оттуда цитаты и рассуждал о книге так, словно она лежит перед ним. Социалистом был закоренелым. Но никогда свои идеи нам не навязывал. Объяснит нам что-нибудь, и все — выводы нам предоставлял делать самим. Дэйв обожал его, прямо в рот смотрел.
Когда наш отец приехал в Америку — это что-нибудь году в 1886 или 1887 было, — он был молодой и еще не женатый. Они с мамой тогда еще даже и не познакомились толком. Работал кем придется, устроился где-то закройщиком, но это у него выходило скверно, у него с бизнесом всю жизнь не ладилось — не на то голова настроена. Годы спустя стал печатником. Открыл собственную маленькую типографию на 80-й улице, чуть восточнее Третьей авеню. А перед этим работал у твоего отца в граммофонном магазине. Однако еще юношей, не успев приехать, он тут же записался в школу и стал всему учиться — чему только можно. Каждый вечер после работы ходил в ист-сайдский «Альянс» совершенствоваться в английском. И социализм свой изучал. Его учителем был Моррис Хилквит, знаменитый юрист. А в конце учебного года Моррис Хилквит подарил ему словарь, как лучшему ученику в классе.
Зарабатывать деньги мать умела лучше отца. Сперва нанялась куда-то на сдельщину. Некоторое время у нее было кафе. Потом держала гостиницу курортного типа за городом, вроде пансиона. Мне было лет пятнадцать. Гостиница прогорела. Нас, дочерей, она держала в строгости — и меня, и Молли; та еще маленькая была. Но Дэйву все с рук сходило. На Дэйва она надышаться не могла. Дэйв у нее был свет в окошке. И он ее любил.
С улицы Гувенар мы переехали на другой конец Манхэттена, на 100-ю улицу, где теперь больница. Тогда там были доходные дома. А на Парк-авеню, где-то около 98-й улицы, была ферма — представляешь? — обыкновенная крестьянская ферма. Мать вручала мне десять центов, я шла на ферму и выбирала все, что нам нужно. Все стоило цент. Пучок редиски — цент, огурец — цент, то же и кочан капусты. Один цент.
С Дэйвом особой близости у нас тогда не было, по-настоящему мы сдружились много позже, когда у обоих уже была и семья, и дети. Я вышла замуж гораздо раньше. Когда он женился на Роуз, я на них не могла наглядеться — такая красивая пара, я таких и не видывала. Роуз в юности была очень красивая.
А с Эфраимом мы начали встречаться, когда мне было шестнадцать. Дэйву было тринадцать или четырнадцать. Есть семейная легенда про то, как Дэйв спустил Эфраима с лестницы, но это неправда. На самом деле он просто не впускал его в дом, не давал ему приходить ко мне. Дэйв Эфраиму здорово кровь попортил. Они всегда друг друга не любили.
Брак с Эфраимом у нас очень удачный. Мы никогда не ссорились. Эфраим консерватор, республиканец, член Лиги свободы. Он знал, что у меня другие взгляды. Был такой год, когда я голосовала за Нормана Томаса[30], ему об этом не говорила, а он и не спрашивал. Он мне предоставил вести хозяйство, дом, оплачивать счета, принимать по этому поводу необходимые решения, пока он занимается адвокатской практикой. Ни в одном из моих решений он ни разу не усомнился. Шло как по маслу. Эфраим был замечательный человек. Между прочим, к началу двадцатых у нас было уже пять человек прислуги: экономка, повариха, горничная, няня у детей и шофер. Но в пору биржевого бума Эфраим многим своим клиентам посоветовал заложить дома и покупать акции, так что после краха в двадцать девятом году он чувствовал свою вину перед этими людьми, поэтому на свои деньги выкупил их закладные. Никто от него этого не требовал, но такой уж он был человек. И состояния как не бывало. Пришлось всех, кроме Клары, уволить. Надо было ужиматься, ведь мальчикам вот-вот в колледж идти.
Дэйв мог бы преуспеть больше. Но он был не от мира сего. Когда мы жили в Нижнем Ист-Сайде, ему нравилось гулять у причалов и смотреть на отплывающие пароходы. В те дни суда причаливали прямо чуть ли не к фонарным столбам на улицах. Форштевни нависали над тротуарами. Громко хлопали на ветру снасти, слышался скрип мачт. Он любил все это. С моряков глаз не сводил. Мать не велела ему туда ходить. Она боялась, как бы он не сбежал на какой-нибудь корабль. Непредсказуемый был. Не мальчишка, а наказание для всех нас. Папа, кстати, обладал удивительным чувством юмора. Когда он вышел на пенсию и они поселились на Магистрали, Дэйв, бывало, позвонит им и скажет, что наведается, например, во вторник. Приходит вторник, его нет и нет, мать места себе не находит, а папа и говорит: что ж, он ведь не сказал, в
Я Дэйва любила, да и все мы его любили. Когда он уже очень болел — в последний год жизни, — я возила его по всему Манхэттену к его контрагентам, по магазинам, куда он делал поставки. Передвигался на костылях, едва ходил, но он не мог себе позволить перестать работать.
А вот, помню одну историю про твоего отца, когда он был маленьким. Была такая пара, Романовы, удивительные люди, они взяли под свое крылышко моих отца и мать, когда те только что поженились. Уже немолодые, а детей у них не было. Мистер Романов сам отвел меня в школу, потому что в то время родители