Будучи на восемь лет младше Дональда, для его приятелей я был забавой — вроде щенка или котенка. Пока я рос, меня вечно водили на помочах, наставляли, а то и поколачивали ребята постарше. Было их великое множество. Еще младенцем я в страхе цеплялся за борта своей коляски, покуда то один, то другой из этих сорванцов мчал меня по улице со всей доступной ему скоростью. Бывало, они устраивали гонки — эдакую олимпиаду Истберн-авеню: кто быстрей прокатит коляску с младенцем. В приступе чуткости они совали мне в физиономию стаканчики мороженого или, если дело происходило зимой, натягивали шапку на глаза, чтобы я, стало быть, не мерз. В этом не было жестокости, просто их озорство доходило до опасных пределов. Имена у них были самые что ни на есть англосаксонские: Сеймур, Берни, Гарольд, Стенли, Харви, Ирвин и тому подобные. Сейчас, по памяти, вся эта компания представляется мне каким-то шумовым оркестром. Не имена запомнились и не голоса, а свистульки, дуделки, трещотки, какие-то ярмарочные пищалки, которые кто-нибудь вдруг как сунет тебе прямо в нос.
В своем сознании я не был ребенком. Одиночество, когда отсутствует давление внешнего мира, давало мне возможность быть тем, кем я сам себя считал: существом чувствующим и осмысленным.
Но и у меня было нечто вроде равного мне приятеля: наша собачка Пятнуха. Вдруг, с бухты-барахты, отец однажды притащил ее в дом. А назвали мы ее так за пятнышки на ее заостренных торчащих ушах. Собака была длинношерстной — терьер или что-то вроде, белая, с острой мордочкой и ясными темными глазами. Была умна, казалось, она понимает слова. А еще она отличалась потешной манерой пить воду из фонтана в овальном сквере: встанет на задние лапы и вроде как держит чашу фонтана в передних.
Однако, когда мать выпускала Пятнуху погулять со мной, она привязывала конец поводка к кусту бирючины, выбирая ветку потолще. Дело в том, что собака была совершенно необученная и при первой возможности сбегала. Поди ее потом поймай. Мать ее не любила. Отец любил. Дональд, конечно же, в ней души не чаял. Я тоже не чаял в ней души, но справляться с ней мне было не по силам. Если я держал поводок, она тащила меня куда хотела, пока я не упаду. Почти каждый раз я упускал ее. Это мне не нравилось.
Я играл перед домом, а Пятнуха сидела и либо смотрела на меня, либо облаивала проезжающие автомобили и рвалась с привязи. Вспоминается утро, когда мы с ней оба услышали донесшийся с северного конца квартала рев мотора. Собаченция отчаянно залаяла. Из-за угла вывернула поливальная машина городского отделения санитарной обработки. Огромная цилиндрическая цистерна лежала на платформе тяжелого грузовика. Все сооружение было выкрашено в цвет хаки, видимо выражавший намек на армейское, времен мировой войны, происхождение этого устройства. Завернув на нашу улицу, машина выбросила две похожие на бивни струи воды из приделанных под цистерной сопел. Какое было зрелище! Сквозь все пространство улицы двинулась, распадаясь на миллионы жидких капелек солнца, переливающаяся призрачным светом радуга, и сразу же вдоль поребриков по канавкам побежали ручьи. Поливальная машина катилась мимо со страшным ревом и шипением. Я мчался по тротуару, держась поодаль, но всеми фибрами впитывая влажное дыхание этой гигантской прыскалки. Позади Пятнуха заливалась лаем и, пятясь задом, пыталась выпростаться из ошейника. Потом вдруг в какой-то миг струи воды как отрезало, грузовик переключил скорости и, завернув на авеню Маунт-Иден, пропал из виду. Но воздух стал свежим и прохладным. Мостовая лежала черная и блестящая. В бушующий поток воды, несущейся вдоль края тротуара, я бросил палочку от мороженого «Привет». Появились другие ребятишки, тоже побросали свои палочки и ветки. Мы бежали за своими корабликами по всему кварталу, глядя, как их швыряет и крутит в потоке, уносит все дальше по покатому спуску Истберн-авеню до того места, где и пришел им конец: в водопаде, низвергающемся в решетку канализации на углу 173-й улицы.
В теплую погоду поливальную машину смело можно было ожидать каждую неделю-другую. Реже появлялись грузовики с углем. Они приезжали осенью, обычно в ее начале, когда холода еще не наступили.
Грузовики эти интересовали меня чрезвычайно. Они были такие тяжелые, такие громоздкие, особенно когда шли груженные горами угля, что только лязгающая цепная передача могла проворачивать их колеса. Как будто это едет целый дом. Как-то раз топливо привезли и к дому 1650. Угольный грузовик задом подобрался к поребрику, остановившись чуть не под прямым углом к тротуару. Этакое величавое презрение к условностям. Выпрыгнул голый по пояс шофер, такой же тяжелый и мускулистый, как его грузовик. Торс белее, чем руки, на шее красный платок «бандана». Я сразу же причислил его к племени людей, которые долбят землю отбойными молотками, машут ломами и кирками, ремонтируя дороги. Лай собачонки он даже не услышал, не снизошел. Рванул рычаг, и кузов на своих гидравлических штангах пошел вверх, клонясь к заднему борту, но до чего медленно и с таким мучительным скрежетом протеста, словно нарочно стремясь превратить в моем воображении грузовик во вставшего на дыбы скулящего динозавра. Тогда, и только тогда, когда груженый кузов встал под немыслимо крутым углом, чуть ли не вертикально, шофер наконец остановил его и открыл зев заднего борта — дымная лавина черного камня хлынула на тротуар.
В тот день в предвидении такого зрелища я отвязал Пятнуху и подошел с ней поближе, чтобы как следует налюбоваться. Рядом с нашим домом стоял гараж с двойными дверьми «гармошкой». Он принадлежал обитателям соседнего частного дома, вход в который был за углом, с авеню Маунт-Иден. От улицы гараж отстоял чуть дальше, чем наше крыльцо, так что перед ним получалось что-то вроде площадки для игр. Я зацепил поводок Пятнухи за сломанную ручку двери гаража. Скользящая и рушащаяся лавиной громада так напугала собаку, что она перекусила поводок и сбежала.
Я не сразу это заметил. Слишком я был поглощен шофером, который теперь забрался в кузов и, с небрежным щегольством бесстрашного животного оседлав борт, спихивал замешкавшиеся куски угля по скату метлой, насаженной на длинную палку. Когда и это было сделано, он ловко спрыгнул наземь, с громким лязгом опустил кузов грузовика и уехал, цедя за собой по улице тонкую струйку угольной крошки.
Я созерцал возникшую перед домом пирамидальную груду и, поражаясь ее весу, обретал некое новое ощущение иерархии бытия: эдакая громада, и запросто подчиняется мановению руки человека! Ее массу, вещественность я чувствовал очень остро. Подошвами чуял землю, ее тяготение.
Я подождал, пока из переулка выйдет со своей лопатой и тачкой Смит, наш чернокожий дворник, живший в полуподвале.
Вышел. Меня он, казалось, не замечал, что я расценил как свою удачу.
Смит был огромным дядькой, ростом и мускулатурой затмевавшим того, который пригнал грузовик с углем. Причем и его медлительная, скользящая походка, и его замедленная манера говорить, и звучный бас, словно доносящийся из глубокой бочки, — все это представлялось мне как нельзя более подходящим к его размерам. Как зимой, так и летом он ходил в комбинезоне. Пахло от него угольной пылью, золой и виски. Волосы сплошь седые. Кожа черная с эдаким еще смачным фиолетовым отливом, на лице глубокие шрамы, глаза налиты кровью, и весь он — и в тот раз, и всегда — полон величественного, царственного гнева.
Пришел он, чтобы понемногу перетаскать уголь в угольную клеть.
Копать начал не с вершины, как поступил бы я, а с самого низа. Наполнив тачку, он вонзил лопату, словно копье, в груду угля, взялся за рукояти, мускулы у него на руках напряглись, и он покатил тачку по дорожке к зеву погреба. Вернувшись назад, он на меня не взглянул, но я был единственным, кому могли быть адресованы его слова: «Собака-то, того-этого, сбёгла».
В тот же миг я осознал, что уже довольно давно не слышу лая Пятнухи. Конечно же, я бросился в дом, позвал мать. Отправились на поиски. Прошлись из конца в конец квартала. Пятнуха на глаза не попадалась. От ужаса ее потерять мое маленькое сердце отчаянно забилось. Мы то бежали, то шли, и мать засыпала меня вопросами: не видел ли я, в какую сторону она побежала? Как это я не заметил, когда она сорвалась? Все спрашивала и спрашивала. Приговор ясен. Мать ужасно на меня рассердилась. В то же время она выразила надежду, что Пятнуха сбежала наконец окончательно. «Глаза бы мои больше ее не видели!» — в сердцах проронила мать.
Вот так вот она всегда: чуть что случись, сердится и на того, из-за кого случилось, и на того, с кем.
Я чуть не плакал. И вдруг вижу: Пятнуха переходит авеню Маунт-Иден от «Овала» к большому парку. Поводок волочится по земле.
— Пятнуха! — Мы бросились через сччччччччулицу. — Пятнуха! — кричал я.