этот вопрос самостоятельно решили. Одевался скромно: плащик, беретик. Товарищи подсказали жене: «Что он у тебя ходит в одном костюме? Надо бы новый». А Вилли удивился: «Зачем? Ведь у меня уже есть». Но уговорили, и вроде бы он остался доволен.
— Дмитрий Петрович, а как было с работой? Человек, уехавший еще при жесточайшем сталинизме, возвращается в совершенно новую жизнь. Как он все это воспринял?
— Спокойно. Вы одного не понимаете: Фишер, или как вы говорите Абель, служил не режиму, а Родине. Вилли приехал — его сразу определили: «К медикам, и пусть отдыхает». А он: «Чего там, я здоров». Правда, месяц пробыл в госпитале, но даже от санатория отказался. Скучно ему там было, дома лучше. Принял его Семичастный, была четкая беседа. Ему выдали причитающиеся деньги. Присвоили звание «Почетный чекист». И он приступил к работе: встречался с молодыми сотрудниками, занимался их подготовкой, инструктажем. Вильям Генрихович имел такой авторитет! Часто делился своими воспоминаниями, и я обычно его представлял. Выступал в наших клубах, во всех почти управлениях госбезопасности. И в ЦК партии, в Кремле перед работниками охраны. Потом в Министерстве иностранных дел и в Министерстве внешней торговли, перед студентами МГИМО.
— За границу ему позволялось выезжать?
— Где-то в конце жизни выезжал в ГДР, Румынию. И в Венгрию. И встречался там с сотрудниками их служб.
— Он не превратился в некоего «свадебного генерала»?
— Он прекрасно рассказывал — без бумажек, конспектов. Обходился без всяких жестов, никогда не эпатировал. Был откровенен — в пределах допустимого. И потому его всегда слушали внимательно, воспринимали серьезно.
— Дмитрий Петрович, я помню свои детские впечатления. Когда он появился на экране в «Мертвом сезоне», говорили, что разведчик загримирован. Правда или ерунда?
— Ему наложили немножко волос. Голова была совсем голая. А лысины в кино как-то не популярны.
— За что Абелю вручили высшую награду — орден Ленина? За подготовку вашей чекистской смены?
— Путаете. Орден — по совокупности после войны. Фишер был в подразделении, которое занималось заброской наших в тыл противника. Это были боевые группы, которые проходили тогда как бы по партизанской линии.
— Он учил их немецкому? То были ваши сотрудники?
— Там разное было, он обучал радиоделу, агентурной работе.
— Он говорил по-немецки так же хорошо, как и по-английски?
— Нет, хуже, потому что непосредственно в Германии бывать ему почти не приходилось, а французский знал очень хорошо.
— Не догадывался, что Вильям Генрихович был к тому же и полиглотом. Французский пригодился ему и в работе?
— Давайте об этом поговорим как-нибудь попозже.
— Скажите, Дмитрий Петрович, а вы никогда не беседовали с Вилли по душам?
— Беседовали.
— И что рассказывал Вильям Генрихович о тех своих годах — с 1939-го по 1941-й, когда от работы в органах он был отстранен?
— Говорить о таком у нас не принято. Да и человек он был в этом отношении очень сдержанный. Но я знаю, что это случилось в последний день 1938 года. Даже приказ об увольнении довели до него не начальники отдела, в котором он работал, — они ничего не знали. В отделе кадров объявили Вилли, что это решение руководства — и все, даже сейчас этих документов в архивах не оказалось.
— Вы не обижайтесь, вопрос-то естественный. Человек мог отчаяться.
— Он отчаялся: долгое время не брали никуда на работу. Везде отказывали, когда видели, что уволен из органов. Написал письмо в ЦК. Рассказал, кто он такой. И только тогда взяли на завод радиоинженером.
— Интересно, с каким же чувством он снова к вам пришел?
— Об этом у нас никто никогда не говорил. Отец Вилли встречался не только с Лениным, со многими деятелями партии. Старый революционер, когда в 1920 году семья вернулась из Англии, написал много книг по истории. Всю жизнь Генрих Фишер посвятил России, поэтому и Вилли считал себя русским. Он и в анкете указывал: отец — обрусевший немец, мать — русская, жена — урожденная Лебедева, по профессии арфистка.
— Дмитрий Петрович, и еще из той же серии неприятных вопросов. Имя Абеля превратилось в легенду, однако ваш подчиненный так и оставался полковником…
— …Было представление на генерала перед его болезнью. Не успели, к несчастью.
Художник не терпел абстракций
Художник Бертон Сильвермен считал соседа по нью-йоркской мастерской Эмиля Роберта Гольдфуса близким другом.
Прошло несколько лет после ареста его таинственного соседа, и Сильвермен решился на откровенность. Набиравший популярность живописец рассказал в журнале «Эскуайер», и, кажется, довольно искренне, о человеке, которой уже отбывал свои 30 лет в американской тюрьме.
Эти откровения имеют особую ценность. Сам Вильям Генрихович о годах в Штатах предпочитал не вспоминать, хотя фамилия Сильвермен, по словам дочери, нет-нет да всплывала. Полковник считал его порядочным человеком. Ведь когда на суде известному американскому живописцу пришлось давать показания в качестве свидетеля, то Берт не испугался. Рассказывал о своем приятеле Эмиле Гольдфусе только хорошее. Хотя и видно было, что вся эта шпионская история, в которую попал и он, восходящая звезда, Сильвермену крайне неприятна.
Вот несколько вопросов судьи Байерса, на которые «моральный свидетель» Сильвермен ответил честно и, прямо скажем, «в пользу русского шпиона». Хотя мог бы и приложить друга, но стенограмма подтверждает: художник не оболгал, а, наоборот, выгородил Эмиля Гольдфуса, вина которого была для правосудия пусть не доказана, но практически очевидна.
— За время вашего знакомства с обвиняемым заходили ли вы к нему?
— Да.
— Часто вы с ним разговаривали?
— Да.
— Какова была репутация обвиняемого среди жильцов вашего дома касательно его честности и прямоты?
— Она была безупречна.
— Не слышали ли вы когда-нибудь нечто плохое об обвиняемом?
— Нет. Никогда.
Воспоминания Сильвермена о «полковнике Абеле» отыскались лишь в 2009-м. Наткнулись мы на них с Лидией Борисовной Боярской, разбирая ее домашние архивы.
Каким же виделся наш разведчик соседу-американцу?
Молодой талант Сильвермен снял мастерскую в Бруклине. Высокий старинный дом без лифта на Фултон-стрит неподалеку от Бруклинского моста уже 90 лет служил прибежищем для многих художников. Здесь и находились «Орвингтонские студии». Огромные окна пропускали потоки бьющего света, заставляя забывать о скрипящих полах, постоянно ломающемся лифте и других мелких неудобствах.
Сильвермен вообще ничего этого не замечал. Служба в армии отняла у выпускника Художественной школы в Коламбии несколько драгоценных лет, хотя даже там он пытался рисовать, когда по выходным его отпускали из солдатских бараков в увольнение. Окончательно освободившись от осточертевшей солдатской лямки, скинув военную форму, Берт мечтал только о живописи — о другом даже думать не хотелось, он