В сентябре 1968-го полуторачасовой телеспектакль «Конец “черных рыцарей”» показали по Первому каналу Центрального телевидения. Потом показали еще раз. И точка. Как пишет Вячеслав Бровкин, «в те далекие времена большинство работ снимались на отвратительной пленке советского производства, которая была непригодна для длительного хранения, а стало быть, и для дальнейших показов»…
Художник служил на Лубянке
Наше знакомство с Павлом Георгиевичем Громушкиным началось с… Абеля. Свел нас еще со студенческих лет мне хорошо знакомый Александр Николаевич Зайцев. Попросил помочь «твоему бывшему коллеге по журналистской профессии, хочет о чем-то попросить в связи с Абелем».
И вот в моем кабинете на шестом этаже в здании «Комсомолки» появился посетитель. Уже тогда очень немолодой, но со вкусом одетый высокий человек, который казался еще выше благодаря прямо гвардейской выправке. Представился: Павел Громушкин. Тактично забыв добавить — полковник Службы внешней разведки в отставке. Достоинство, спокойствие, уверенность в себе, врожденная интеллигентность — это и есть Павел Георгиевич Громушкин.
Дело, которое привело Громушкина ко мне, было под стать его благородному облику: мечтал издать рисунки, портреты, всю живопись своего давнего друга Вильяма Фишера, которого с воспитанной за годы разведки дисциплинированностью именовал только Рудольфом Абелем. Прочитал в газете мои материалы, его товарищу посвященные, и, наведя справки, обратился с просьбой. Надо было подписать в числе прочих разномастных начальников письмо, в котором Павел Георгиевич четко и коротко обосновывал необходимость издания альбома.
Я сразу же поставил корявую свою подпись и прямо при Громушкине позвонил знакомому издателю. Тот мгновенно согласился выпустить цветной фолиант, однако заломил цену несусветную. Другой мой приятель из мира больших книг прямо признался, что проект неприбыльный, разведка денег не вложит и где искать спонсоров? Павел Георгиевич прислушивался к моим разговорам-переговорам с саркастической улыбкой. Для него все эти бесполезные мольбы были этапом пройденным. Середина 1990-х, ответы «денег нет и не будет» привычны, как заход-восход солнца. Он и сам понимал, что поможет только кто-то крупный и относительно бескорыстный. Печалился, что работы Абеля «разойдутся», и поведал любопытную историю.
После возвращения нелегала в квартиру на проспекте Мира был получен багаж из Штатов. Предупредил мой вопрос властным, нередко потом прорывавшимся: «Только не спрашивайте, как!» Пришли брючки и пиджачки, ботиночки и даже картины. И теперь вот Павел Георгиевич беспокоился за творческое наследие друга.
Как с двумя прошедшими десятилетиями выяснилось — совсем не зря. Картины Абеля действительно разошлись. Еще поздней осенью 1997 года я видел их в Центральном доме работников искусств на выставке «Разведчики рисуют». Но пролетали годы, уходили люди, а с ними как-то редели и полотна. Кое-что попадалось на глаза дома и на даче Эвелины Вильямовны. Она что-то дарила, часть рисунков, ей не нравившихся, особенно оттуда, из Штатов — страны, название которой в доме не произносилось, она отдавала знакомым. Несколько работ — в кабинете истории внешней разведки. Потом отдавала еще куда-то. Некоторые работы я видел у Лидии Борисовны Боярской. Больше всего понравился автопортрет маслом — написан уже в конце жизни, но рукой твердой, уверенной. В нем — весь Вильям Генрихович: и глаза умные, с какой-то хитринкой, и вид усталого, нелегко прожившего свои почти 70 годков человека. Типичный социалистический реализм в искусном исполнении, только без раздражающей меня фотографичности, без приукрашательств и помпезной праздничной статичности… Но все равно, такова, вероятно, судьба всех полотен, картины меняли с годами владельцев.
Потому и торопился Павел Георгиевич Громушкин. И успел! Все-таки удалось выпустить этот умело скомпонованный, на хорошей бумаге альбом — первый и последний «сольник» разведчика — с его традиционным портретом на обложке и надписью: «Абель. Живопись. Рисунок. Графика».
Громушкин окрестил альбом «скромным долгом памяти и еще, если угодно, — крепким мужским рукопожатием через годы».
Павлу Георгиевичу Громушкину больше всего нравился портрет жены Абеля, Елены Степановны, работа 1969 года — как «последнее прости» рано состарившейся женщине, которой пришлось столько лет ждать, страдать и надеяться. Проглядывают в печальном взгляде и грусть по ушедшему, и некое недовольство: не все, далеко не все сложилось так, как хотелось. А черты оставшейся былой красоты должны вот-вот погаснуть перед неминуемым и близким уже уходом.
Мне же среди всего абелевского многообразия по душе работы американского периода. В них нет, да и откуда, нескольких «зарисованных» березок, типичного леса, хорошо выписанных, однако не удивляющих пейзажей и натюрмортов. Абель-портретист выглядит сильнее пейзажиста советского периода Фишера. Жизнь «там» обогатила новыми знаниями — и страны, и людей, и живописи. Хотел того нелегал Марк или не хотел, но в несколько новом исполнении его картины привлекают еще больше.
Я бы сравнил его манеру с той, что свойственна знаменитому американскому живописцу Рокуэллу Кенту. Лаконичная выписанность, будничная суровость, понимание чужой, постигнутой сущности. Абель пусть невольно, однако учился. Наверное, и не желая, но превозмогал, отбрасывал привычное, вбитое, традиционное. В его рисунках столько симпатии к изображенным на них людям: неудачник с улицы опустившихся пьяниц Бауэри вызывает не меньше интереса, чем рабочий негритянского типа. А портрет безработного написан с точностью разведчика — вот он, прямо словесный портрет. Его притягивал народ простой, бесхитростный. Потому и рисовал, как своих — без всякого гротеска, прибамбасов, ерничества. Краски играют. Они большей частью яркие, хотя типажи довольно нерадостные, схваченные в трудных жизненных обстоятельствах.
В Штатах он рисовал несколько по-иному, чем дома. Привлекал художника народ простой, бесхитростный
Особый цикл — тюрьма в Атланте. Тут не заметил я суицидальной безысходности. Скорее, выписанная точность деталей, которые еще потоньше портретных. Камеры и сокамерники, дворики для прогулок и тюремный быт. Времени было больше, никуда не торопился, филигранная работа карандаша, кисти. Но не убивал часов, лишь бы прошли-пролетели. Везде живинки, детальки, быт в тончайших подробностях, который увидеть можно лишь из внутри камерного «изнутри». Самовыражение, выгодно отличающее его ранние опыты от этих тяжелых, вынужденных, однако ни в коей мере не трагических…
В тюрьме Атланты он увлекся шелкографией. Начальство не препятствовало. Вообще тут я, а не Громушкин, должен отдать должное американцам — они могли бы и придушить, не давать возможности. Но поняли всю необычность российского сидельца, не стали давить, хотя могло быть по-другому. Абель рисовал и в камере, и в тюремной художественной мастерской. Придумывал и размножал так называемым методом шелковой сетки поздравительные открытки к семейным праздникам и особенно к Рождеству, афишки, сувениры, которые иногда вручались наведывавшимся в Атланту посетителям и контролерам. Тушь и карандаш, перо и прозрачный пластик он использовал с пришедшим с годами и опытом мастерством…
К своему первому тюремному Рождеству он изготовил около двух тысяч открыток с разнообразными сюжетами. И подписывал их тоже на разных языках. Раздавал сокамерникам. Тем нравилось. Тут он и нарисовал березку около своей дачки в Подмосковье. И опять — типично русский стиль и пейзаж, абсолютно отличавшийся от его американского стиля. Когда он рисовал родину, то его новую американскую манеру отрезало будто ножом.
«Занимался живописью, чтобы хоть несколько облегчить и скрасить мою жизнь в тюрьме, — рассказывал он потом другу Паше Громушкину. — В работе я забывался, и время шло не так тягостно».
Россия и США — это два непротивостоящих полюса в его творчестве. Они дополняют друг друга,