сказочные, волосатые битюги, невыносимо гремели перевозимые рельсы… От всего этого Николай шарахался в испуге, и, может быть, так и погиб бы он в этом городском хаосе под какими-нибудь колесами, если бы не маячила перед ним котомка Федора, который спокойно провел его в тихие переулки Красной Пресни…
Родственники Федора приютили и скромного спутника его, нашли завод, узнали: Никифор Тунгусов, литейщик на «Гужоне» действительно умер… Написали матери в деревню, а ответ пришел из сельского совета: не стало уже и матери.
Николай остался один.
И — нет. Не один! Был Федор. Вместе они жили, вместе учились в детской колонии, в Сокольниках, потом в техникуме. Николай учился жадно, успевал много читать, ходил на концерты, в музеи, слушал разные лекции — все его интересовало, все влекло. Он познавал неведомую для него раньше жизнь — не как дикарь, влекомый величием открывшегося перед ним нового мира, но как полноправный, хотя и не чаявший этого, наследник, именно ему предназначенных, сокровищ. Свою ненасытную тягу к познанию, к овладению культурой он возвел в основной и, конечно, «вечный» принцип и назвал его своей «жизненной системой».
Федор не обладал такой всепоглощающей страстью познавать. Да и способности были скромнее Николаевых. Зато интересы его давно определились, ограничились — сферой механики, машин. Стать инженером — созидателем — вот что было целью его мечтаний. В то время, как Николай плавал в бездонном и безбрежном море «культуры», рискуя, быть может, и захлебнуться в нем, не увидев берега, Федор уже нащупывал под собой почву специальности, что и позволяло ему идти в жизнь, как он полагал, более верной дорогой, чем его друг.
Разница во взглядах была причиной не только бесконечных споров, но даже настоящих ссор между ними. Дружба их отнюдь не напоминала ясное, безоблачное небо.
Но это была настоящая дружба, хотя они никогда об этом не думали, этого не чувствовали, как здоровый человек не ощущает теплоты своего тела. Да и сейчас, вспоминая это время, Николай думал не о дружбе, а о чувстве ответственности, не оставлявшем его тогда во всей этой гигантской работе над собой. Какую бы победу он не одержал, что бы не постиг, чем бы новым не был поражен, увлечен — все он немедленно тащил Федору, делился с ним своими трофеями — независимо от того, нужны ли они были тому или нет. Перед ним хвастал, его старался поразить своей волей, упорством, успехом. А промахи, ошибки, слабости — таил до поры от Федора, будто стеснялся его осуждения. Получалось так, что все, что он делает для себя, для своего «кругозора», своей «культуры» — он делает, если не для, то во всяком случае, перед Федором. И это очень помогало, это было нужно — не будь этого чувства ответственности перед другом, может быть Николай и не осилил бы столько… И раньше, — Николай вспоминал детские годы, — бывало так: не только выполнять разные поручения по хозяйству, но даже рыбу удить он старался как только мог лучше, с выдумкой, чтобы только увидеть потом, как в нежной, одобряющей улыбке щурятся материнские ласковые глаза… И как же это было радостно, как поднимало дух, как хотелось тут же сделать что-нибудь еще большее!
Да, нужно, обязательно нужно человеку для борьбы, для стремления ввысь, — чтобы билось рядом с ним горячее, близкое — другое человеческое сердце!..
…Когда Николай поступил в электротехнический институт, Федора призвали в армию и услали далеко на юг — там он потом попал в военную школу. Николай от военной службы был освобожден — по близорукости.
С этого момента странным образом стала упрощаться «жизненная система» Николая. В короткий срок отпали, канули куда-то и увлечение Скрябиным (а с ним и музыкой вообще), и бессонные ночные часы над художественной книгой, и многие лекции в Политехническом музее; стало бессмысленным тратить уйму времени на очереди за театральными билетами… Однако ни от чего Николай не отказался. Он только видел, что учение в институте поглощает почти все его время, а остатка не хватает на главное: радиотехнику, короткие волны… Николай, наконец, нащупал дно и шел к берегу. Правда, шел с грузом ценности незаурядной.
Друзья переписывались редко и скупо, в эти годы было им «некогда». Да и расстались они тогда как- то до странности просто: встретились в студенческой столовке и попрощались на ходу, торопясь каждый к своим делам, как будто расстались до завтра. Ни один из них так и не заметил тогда утраты.
Только теперь, испытав неожиданно сильную радость при появлении друга, почувствовав прежний, ревнивый, федоровский интерес к его жизни, Николай понял насколько дорог ему этот хороший парень, задающий такие наивные и такие нужные вопросы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ОСОБНЯК НА ОРДЫНКЕ
Весенняя гроза бушевала неподалеку от столицы. Черный купол ночного неба, будто под исступленными ударами какого-то невидимого гиганта, грохотал и содрогался. От этих ударов тонкие трещины змеились по куполу, и сквозь них стремительно бросался к земле едкий голубой свет. Ливень падал на землю непрерывными мерцающими струями.
В такие ночи вылетают из гнезд и пропадают во мраке птицы, ослепленные блеском молний. В такие грозы лопаются надвое крепкие стволы многолетних дубов. Но редко бывают эти сильные грозы в наших северных широтах.
По гладкому асфальту шоссе Энтузиастов, протягивая вперед световые щупальцы, мчался от города блестящий лимузин, омытый щедрой небесной влагой. Асфальт шипел под колесами, бросался случайными камешками и брызгами разбиваемых вдребезги луж. Дождь бил по верху кузова слитным барабанным гулом.
Белая стрелка спидометра, медленно приближалась к цифре «80». Скорость становилась опасной. Какое несчастье или неотложное дело заставило людей броситься из города в эту бурную ночь.
Рядом с шофером, напряженно и неподвижно устремившим взгляд на летящую под колеса дорогу, сидел человек лет пятидесяти в легком пальто и с обнаженной головой. Пряди седеющих волос спадали на лоб, и он то убирал их назад беспокойным движением руки, то энергично приглаживал небольшую лопатообразную бородку. Возбуждение отражалось и в глазах, ясных, серых, энергичных, делающих лицо человека необычайно красивым.
Больше никого в автомобиле не было.
Да, профессор был возбужден. Он внимательно следил за каждой новой вспышкой молнии, потом ждал удара грома, смотря на часы.
— Она впереди, Слава, километров десять-пятнадцать, не больше…
Он поднял руку с часами к лампочке шофера.
— Видишь, пятьдесят восемь минут от заставы… скажем час… тогда было тридцать километров. А мы прошли…
— Сорок шесть, — сказал шофер.
— Так… Она уходит… В общем, расстояние сократилось приблизительно вдвое. При той же скорости мы нагоним ее еще через час. Это будет поздно, Слава… Все кончится, — произнес он с огорчением.
Шофер, едва сдерживал улыбку, видя с каким нетерпением профессор следит за движением стрелки спидометра. Он слегка прибавил газ. Стрелка поползла вправо.
— Вот, вот… давай еще, — довольно забормотал профессор, — откидываясь на спинку сиденья.
Это был предел допустимого. На задорном лице молодого шофера отразилось еще большее напряжение. Пальцы крепко сжали баранку руля. Еще бы — любое неточное движение — и катастрофа неизбежна.
Вдруг ослепительный удар света поглотил лучи фонарей, смахнул тьму. Далеко впереди стали видны, как днем, шоссе, канавы, телеграфные столбы, лес… Молния впилась в высокую березу у дороги, метрах в ста от машины, и мгновение, пульсируя, билась над своей жертвой.
Профессор, вне себя от восторга, весь устремившись вперед и дергая шофера за полу пиджака,