— За бродяжничество. Но несправедливо. Если человек ищет работу, то значит он бродяга?.. Правду сказать, так за то, что у меня не было документов. Я просил и в суде, и в полиции, и в тюрьме, чтобы мне выдали хоть какой-нибудь документ. Но никто не хотел. Говорили, что такого права у них нет. Так что мне делать? — Вздохнул и развел руками: — Отпустите меня, пан сержант. Я ничего плохого никому не сделаю.
— Отпустить?.. Закон не позволяет. Отправлю я вас в отделение, а там они пусть решают, что с вами делать. Можете сесть и не мешайте. Я должен составить протокол.
Сержант вытащил из стола лист бумаги и начал писать. Он долго думал, потому что отсутствие фамилии и места рождения задержанного портило ему всю схему протокола. Наконец он закончил и посмотрел на бородача. Борода и волосы с проседью указывали на то, что ему было около пятидесяти лет. Он сидел неподвижно, уставившись в стену, а его ужасная худоба и впавшие щеки создавали впечатление скелета. Только его большие натруженные руки двигались какими-то странными нервными движениями…
— Переночуете здесь, — сказал Каня, — а утром я отошлю вас в уезд, ничего вам там не сделают. Самое большее отсидите за бродяжничество и отпустят.
— Если иначе нельзя, то ничего не поделаешь, — потупившись, ответил бородач.
— А сейчас пойдемте со мной.
Сержант открыл дверь в маленькую комнату с зарешеченным окошком. На полу лежал матрац, туго набитый соломой. Дверь была сбита из толстых досок.
Когда дверь закрылась, бородач лег на матрац и начал рассуждать. Как сержант, так и полицейский не были плохими людьми, однако закон велел им быть злыми. За что же снова его посадили, за что снова смотрят на него как на преступника?.. Или это действительно так необходимо иметь документы и как- нибудь называться?.. Или от этого человек станет другим?..
Столько раз ему объясняли, что невозможно жить без фамилии. И наконец он должен согласиться с этим, но он боялся об этом думать. Как только он начинал думать, его охватывало странное чувство, будто он забыл о чем-то неизмеримо важном. И тогда мысли, словно встревоженные птицы, разлетались во все стороны, сбивались в бесформенные стайки, отчаянно метались, охваченные паникой и страхом; они кружились без смысла, без цели, все быстрее и быстрее, сливались в сплошной водоворот и вдруг распадались на отдельные причудливые фрагменты, точно бесформенные, бессмысленно живущие уродцы, затем снова срастались в большой ком, заполняющий собой весь череп.
В такие минуты им овладевало омерзительное чувство страха. Ему казалось, что он сходит с ума, стоя перед жуткой бездонной пропастью, — беспомощный, бессильный и потерянный. Самым страшным было то, что в этом чудовищном хаосе мыслей он ни на мгновение не терял сознания.
Напрасны были его попытки вырваться из засасывающего болота небытия, перестать думать, сконцентрировать внимание на обыденном, материальном предмете, спасти от распада свое внутреннее «я». Только физическая боль приносила некоторое облегчение.
Он до крови кусал руки, бился головой о стену до полного изнеможения, до потери сознания. И тогда подолгу лежал безвольный, измученный, едва живой.
Он смертельно боялся своей памяти. Боялся кошмарного, непреодолимого мрака, который властно притягивал его, манил к себе, на дно чудовищной бездны, имя которой — безумие.
По этой причине допрос в отделении стал для него тяжелой пыткой. Уже сидя в камере, он с облегчением понял, что угроза приступа миновала, и даже обрадовался, что его посадили.
Однако возможность нового ареста, страх перед еще одним мучительным допросом и угроза повторного приступа подталкивали его к мысли о необходимости защищаться. Оградить себя от внимания полиции можно было только одним способом — раздобыть документы. А раз официально сделать это не представлялось возможным, значит, их следовало украсть.
Он еще не знал, как сделает это, но решение было принято.
Ранним утром следующего дня его отвезли в отделение за несколько десятков километров, в маленький уютный городок. Отделение размещалось в большом кирпичном здании. Участковый оставил бородача внизу под охраной полицейского, который присматривал еще за несколькими арестованными. После длительного ожидания их по одному начали вызывать на первый этаж, где располагался зал суда.
Упитанный молодой чиновник сидел за столом, покрытым зеленым сукном и заваленным бумагами. Судебная процедура совершалась быстро без волокиты. Когда подошла очередь бородача, судья решил сделать перерыв, и ему велели подождать. Полицейский вывел его в соседнюю комнату. Там за столом сидел старичок и что-то рьяно строчил пером, уткнувшись носом в бумаги. Усевшись на лавку под окном, бородач от скуки стал присматриваться к работе старичка. На столе у него лежали горы бумаг. Были там заявления, облепленные проштампованными марками, цветные повестки и — бородач вздрогнул — ближе всего к нему располагалась стопка бумаг, соединенных скрепкой, а на самом верху лежал документ. Это была метрика на имя Антония Косибы, пятидесяти двух лет, родившегося в Калише. Снизу метрику украшали большие синие печати…
Бородач оглянулся на полицейского: тот стоял, повернувшись спиной, и читал какое-то объявление, наклеенное на дверях. Сейчас надо было только положить на стол шапку, прикрыть ею бумаги.
— Я попрошу забрать отсюда шапку! — возмутился старик. — Ишь ты, нашел себе место!
— Извините, — проворчал бородач и снял со стола шапку вместе с бумагами, после чего свернул их в рулон и спрятал в карман.
Разумеется, в тот раз он не мог воспользоваться добытыми документами и был осужден на три недели за бродяжничество.
Спустя двадцать суток из ворот уездной тюрьмы вышел Антоний Косиба, уроженец Калиша, и отправился на поиски работы.
Глава IV
В самом имении в Одринах не было ничего примечательного. Большой дворец, сожженный во время войны, обросший крапивой, лопухом и конским щавелем, год от года покрывался мхом и плесенью, превращался в развалины. Его хозяйка, княжна Дубанцева, вдова петербургского сановника, постоянно жила во Франции и в Одрины никогда не приезжала. Управляющий, старый чудак пан Полешкевич, занимал две комнатушки в деревянном флигеле усадьбы, где тоже были видны следы запустения.
Но вокруг простиралась необозримая и красивая Одринецкая пуща, тысячи гектаров, густо поросших соснами и елями, дубами и березами, ореховыми и можжевеловыми перелесками, изрезанная крутыми узкими дорожками, на которых чаще встречались следы кабана или оленя, чем лошади или человека. Маленькие и большие озерца, соединенные спрятавшимися в лозах и ольховых зарослях ручейками, позволяли скорее объехать пущу на лодке, чем обойти пешком. Лодками чаще пользовались и немногочисленные лесники.
Только к усадьбе нужно было идти пешком. Дом стоял на холме, на небольшой поляне, окруженной со всех сторон высокой стеной векового леса. В доме жил лесничий Ян Окша, сын старого Филиппа Окши, который более сорока лет управлял Одринецкой пущей, а после смерти и должность, и все, что у него было, оставил сыну. Молодой Ян Окша в детстве был отправлен учиться в Вильно, а позднее в далекую Варшаву. Спустя годы, получив диплом лесничего, он возвратился с женой и дочуркой и поселился в усадьбе. И вот уже пятый год пользовался неограниченной властью в пуще. Неограниченной потому, что его начальник, пан Полешкевич, во всем ему доверял, ни во что не вмешивался, а в дом лесничего если заглядывал, то не для того, чтобы документы проверять, а чтобы поговорить с пани Беатой, сыграть с Яном партию в шахматы или для того, чтобы Марысю посадить в седло впереди себя и повозить по поляне. Это был, пожалуй, единственный гость, который заглядывал в дом лесничего.
Пан Окша, видимо по отцу, был нелюдимым человеком. К соседям, которых, правда, пришлось бы далеко искать, не тянулся, но и они к нему не шли. Несмотря на молодость, он был еще и домоседом, что, впрочем, не вызывало удивления: куда идти от такой красивой и — как говорил лесничий Барчук — очень