разлагалась, разъедала сердце, как раковая опухоль. Отец причастил Линден к смерти. И она оказалась достойной ученицей.
Поначалу слова сочились из неё медленно, как капли крови. Но постепенно терзавшая душу тоска набирала силу и вскоре прорвалась бурным потоком, который стал неподвластен Линден. Ей было необходимо излить всё, что накопилось за долгие годы молчания. И все то время, пока она говорила, Ковенант не сводил с неё глаз, полных брезгливого отвращения, словно всё, что он к ней раньше чувствовал, она сейчас душила своими руками.
— Вначале была тишина. — Её первые слова были тяжёлыми, как первые капли, медленно просачивающиеся сквозь трещинку в камне плотины — предвестники того, что рано или поздно плотина будет сметена. — И отрешённость. — Элохимы словно вбили клин между ощущениями и сознанием Ковенанта, лишив его таким образом причинно-следственных связей с окружающим миром. — И это было внутри меня. Я сознавала всё, что делаю. Я видела всё, что происходит вокруг меня. Но мне казалось, что у меня нет своей воли, нет права выбора. Я даже не понимала, почему до сих пор дышу. Или каким образом это делаю.
Линден больше не смотрела на него. События минувшей ночи вновь явственно встали перед ней и затуманили глаза воспоминаниями. Дневной свет померк, и она осталась одна в мрачной холодной пустыне, в которую сама превратила свою жизнь.
— Все мы пытались сбежать из Удерживающей Пески, а я ещё в это же время пыталась вылезти из пропасти пустоты, в которую свалилась. Мне пришлось начинать с самого дна. Я вновь должна была вспомнить свою жизнь в том старом доме с пыльным чердаком, поля, залитые солнечным светом, и своих родителей, вечно искавших смерти. Потом отец перерезал вены. После этого прошлое и настоящее для меня переплелись: я одновременно шла по переходам Удерживающей Пески и рыдала над умирающим отцом…
Её мать тогда окончательно сдала и озлобилась. Она считала, что её, уже стареющую женщину, муж эгоистично бросил на произвол судьбы. Мало того, на голову ей обрушились ещё и его банкротство, и непомерные больничные счета Линден. Чтобы расплатиться, ей пришлось продать дом. Это её подкосило: она устала сопротивляться и бороться за жизнь. Зато её религиозность перешла в манию: церковь стала для неё своеобразным моральным наркотиком, болеутоляющим. Несмотря на то что нищета им не грозила, она при помощи лести и обмана уговорила одного из членов общины сдать ей квартиру, а остальным беспрестанно навязывалась в подёнщицы. Причём труд она превратила для себя в торжественный ритуал самоуничижения. И посещение молитвенных собраний, и участие в благотворительных акциях, и работа на собратьев по вере — все это были лишь судорожные попытки обрести утешение и поддержку. Но погасить сжигавшую её ненависть оказалось не так-то легко.
В результате какого-то непостижимого мыслительного процесса она создала для себя новый образ мужа: мягкого, кроткого, почти святого человека, ушедшего из жизни потому, что он не мог больше выносить жестокости и неблагодарности ненавидевшей его дочери. Это позволяло матери Линден и из себя строить святую, давало некоторую эмоциональную разрядку и прекрасно оправдывало её неприязненное отношение к собственному ребёнку. Но и этого ей было мало. Ей всегда было всего мало. Каждый заработанный пенни она тут же превращала в пищу. Она ела необычайно много, словно постоянный физический голод был символом и демонстрацией её духовной ущербности. Она одевала Линден исключительно в тряпьё из благотворительных фондов, и вскоре девочка возненавидела и церковь, и благотворительность, что тоже было воспринято как доказательство её испорченности. Более того, видя, что от дочери, одетой в чужие обноски, благодарности не добьёшься, мать встала в позу оскорблённой добродетели.
Слова грязевым потоком лились с уст Линден, словно чёрное застоявшееся болото вдруг забило фонтаном. На глазах выступили злые слезы. Но она была готова идти до концами. Платить по полной мере. Это было справедливо.
— Я думала, что заслуживаю подобное отношение. Хотя примириться было очень нелегко. После больницы я сильно изменилась. Я вела себя так, словно хотела доказать всему миру, что отец был всё-таки прав и я никогда не любила его. И вообще никогда никого не любила. Церковь я просто возненавидела. Себе я объясняла это тем, что, не будь моя мать столь религиозна, в тот проклятый день она сидела бы дома, а не потащилась бы за тридевять земель на службу. И может, тогда ничего бы не произошло. Но она не осталась дома. Она не помогла ему. И не помогла
Линден попыталась обнять себя за плечи, чтобы унять дрожь, вызванную воспоминаниями, но правая рука вновь не послушалась. Теперь, когда она подошла к болезни матери, у неё самой заныло все тело. Она попыталась настроиться на суровую отрешённость, с которой рассказывала Ковенанту о смерти отца, но боль стала слишком явной, чтобы от неё можно было отрешиться. Лёгкие спазматически сжимались, словно у Линден вот-вот начнётся приступ удушья. Ковенант смотрел на неё с ужасом.
— Её можно было вылечить простым оперативным вмешательством. Если бы это сделали вовремя. Но врачи слишком долго не принимали её жалобы всерьёз. Она была слишком мнительна и слишком много плакала. Синдром вдовы. И к тому времени, когда они всё-таки решились на операцию, было уже поздно: меланома дала метастазы. И врачам ничего не оставалось, как лгать, что всё в порядке. Они лгали ей до последней минуты.
При воспоминании о том последнем месяце у Линден вырвался судорожный вздох, словно эхо тяжёлого дыхания матери. Она без движения лежала на больничной койке, будто единственное, что в ней ещё жило, были её голос и дыхание. Её тяжёлое, заплывшее жиром тело казалось лишённой костей глыбой мяса. Руки бессильно лежали поверх одеяла. И каждый вздох был свистящей, мучительной мольбой о смерти. Единственное, что ей ещё удавалось делать, так это бесконечно перечислять грехи дочери. Нет, она не пыталась таким образом вернуть Линден в лоно церкви — наоборот, в порицании, посрамлении грешницы находила она свою единственную опору. Только так могла она доказать собственную невиновность и благонравие, только так могла заслужить любовь Господа.
— Это случилось тоже летом. — Воспоминания овладели Линден целиком. Она уже не чувствовала плавно покачивающейся палубы корабля Великанов, не видела серого, затянутого сумрачными облаками неба. — Наступили каникулы. И у меня не оказалось никаких других занятий. А она всё-таки была моей матерью. — Слова не могли передать всю глубину отчаяния пятнадцатилетнего подростка. — Она была единственным, что у меня осталось. Члены общины кормили меня и давали приют на ночь, но дни я посвящала ей. Потому что мне некуда было больше идти. И я сидела там день за днём, слушая стоны и плаксивые жалобы на то, что во всём виновата я одна. Доктора и медсёстры давно махнули на неё рукой. Они давали ей какие-то лекарства, кислород и дважды в день мыли. Но это делалось только для проформы: на самом деле они уже её списали. С ней осталась я одна. Слушать её обвинения. Это было для неё единственным способом самооправдания. Хотя сестры знали, что я не смогу помочь, если что, но им не хотелось возиться с ней, и большую часть своей работы они переложили на меня. Мне выдали кучу ваты и бинтов, показали, как мыть больную. Как промокать пот. Как вытирать мокроту, выступавшую на губах от кашля. Я не должна была оставлять её ни на минуту. Она худела на глазах, лицо осунулось и напоминало череп. А дыхание… Заполнившая плевральную полость жидкость разлагалась в ней. От одного запаха мне становилось плохо. — Эта вонь была сравнима лишь со смрадом изо рта того старика, которого она спасла по дороге в Небесной ферме. — Сестры приносили еду и мне, но я не могла есть и большую часть кормёжки спускала в унитаз.
— Она не смотрела на меня. И я не могла её заставить посмотреть мне в глаза. Когда я попыталась сделать это насильно, мать плотно сжала веки и зашлась плачем.