непохожей на женщин, которых он знал, — вся бы­ла таинственной, как неведомая пещера, и при этом про­ста, естественна, как ветерок; она уже шла по берегу, подставив солнцу плечи, груди и спину, неся малую то­лику речной прохлады облепившим ее белым платьем.

А когда девушка очутилась под сенью дерева, стран­но порывисто взмахнула рукой, коротко, резко пересту­пила и, застыв, стремительно повернулась, вскинула руки, словно крылья, да так сильно, что и сама вся не­вольно потянулась вверх на носках, замерла, широко распахнув глаза, прислушиваясь к чему-то, и страсть тре­петной волной пробежала по ее телу, и внезапно очну­лась, разом повернулась, подхваченная неясным поры­вом, заплясала на одном месте, с силой топнула ножкой, и Мануэло Коста, застывший на дереве, сообразил вдруг, что томило белую пастушку, — а юная канудоска устремила руки к небу и завертелась; осторожно сполз с дерева веселый пастух, торопливо соображая, что нель­зя вот так вдруг показаться ей, охваченной всесильным желанием, что вспугнет ее, и она, застигнутая врасплох за шаловливой пляской, видеть его не захочет. И Мануэ­ло осенило: укрывшись за стволом, он выскочил на лу­жайку и, подобно девушке, вскинул руку вверх. Пастуш­ка побледнела, смущенно замерла с невольно протянутой к нему рукой, а он изгибался в танце, все быстрей рассе­кая воздух незримый... Овцы мирно щипали траву, и Ма­нуэло, с распахнутой грудью, раскованный, вторил ей и в порывистых резких движениях выказывал то же жела­ние, сокровенное, жажду того же, — первый глоток сво­боды толкнул их на этот удивительный танец, ореолом первой малой свободы озарены они были, но цветку ду­ши — свободе недоставало великого цветка — любви, и Мануэло Коста приближался к растерянной девушке, исполняя придуманный танец, повторяя ее движения, но энергично, размашисто, и простер к ней руки ладонями вверх — одну выставив чуть дальше, и белая пастушка сделала то же... И тогда Мануэло сдержанно, вольно развел руки в стороны, медленно ступил два шага, загля­нул ей в глаза, и каким благодарным ответила взглядом юная канудоска, а Мануэло опустил ей руки на плечи — оковал их сильными пальцами и притянул к себе, целуя.

Жоао глину месил в этот час.

Трудился усердно, по локоть в глине, мял и мял ее, благодатную, прохладно мягкую, неистово перетирал за­грубелыми пальцами, изредка исподтишка поглядывая на соседей или удовлетворенно окидывая взглядом белоглинный Канудос, еще сырые белостенные дома его, и, вскинув глаза в какой-то раз, так и сел в глину, ошелом­ленный, — старшая дочь его и веселый пастух, взявшись за руки, направлялись к Мендесу Масиэлу.

— Оголодал я малость, мой хале, здорово проголо­дался, — развязно сказал Чичио, присаживаясь к столу. — Да, поздороваться надо было сначала — здрасьте-привет, мои хале, не найдется ли чего, Петэ- доктор, заморить червячка?

Доктор сидел на тахте, старательно пришивая к брю­кам пуговицу.

— Пройди в другую комнату, там баранина, подо­грей, поешь.

— На кой ее греть, — осклабился Чичио, нетерпеливо вскакивая. — Холодный жир лучше налипает на язык, размажется во рту и тает...

Доменико молчал; затаясь, разглядывал улицу через вырез-глазок в шторе. За окном было безлюдно.

— Думаете, он послал его, дядя Петэ?

— Да, Доменико, этот молодчик его правая рука, го­няет с поручениями по Средней Каморе.

Дверь приотворилась, и высунулась голова Чичио:

— Где у вас тут хлеб?

— В шкафу.

— А для чего он послал его к нам?

— Не бойся, Доменико, не бойся. — Петэ-доктор пере­кусил нитку и поискал в коробочке другую пуговицу.— Не бойся, в обиду тебя не дам, — и шепнул: — При нем говори спокойно, о чем хочешь, но спокойно, не выдавай страха...

Мурлыча что-то, вернулся Чичио с холодной жирной бараниной на сковороде, с хлебом под мышкой.

Посреди комнаты, изрезанной узкими полосками све­та, проникавшими через щели всех трех штор, сидел Чи­чио, источая приторную вонь дешевого одеколона, а где-то наверняка был настоящий лес... Чичио алчно захватил хлебом жир, запихал мясо в рот и, запрокинув голову, зажмурив глаза, изрыгал непонятные звуки, а по­том, уткнувшись в сковородку и давясь, сглатывал не­прожеванный кусок. Доменико отвел от него глаза, спросил:

— Дядя Петэ, а почему вы держите пальцы на за­пястье больного, когда осматриваете?

— Как почему? — притворно удивился доктор и под­мигнул, одобряя. — Щупаю — пульс узнать, как работает сердце.

— У больного сердце бьется иначе, чем у здорового?

— Разумеется.

— Шо, неаешь, сеце в чевовеке гавое, — высказался с полным ртом Чичио.

— Это так, дядя Петэ, главное в человеке — сердце?

— Для организма — да.

— Ука шо, неужа?

— Что ты сказал, Чичио?

И тот, мощным толчком пропихнув мясо в глотку, повторил членораздельно:

— А рука что, не нужна?

— Как не нужна... — нехотя согласился доктор.

Лицо Чичио жирно облилось волной удовольствия, он уже не торопился, со смаком ворочал челюстями.

— Где это тебе пуговицу отодрали, дядя Петэ?

— Эх, в потасовку угодил. Несколько интеллигентов затеяли драку, я хотел разнять их и сам постра­ дал.

— У-у, — покачал головой Чичио, вгрызаясь в непо­корную кость. — Ругаются они, черт их дери... — Обгло­дал кость и, отбросив, снова навалился на мясо, наелся до отвала. Сыто разомлев, соизволил пошутить:

— А я думал, баба какая вцепилась в пуговицу от страсти да оторвала.

— Фу, соображай, что несешь, — нахмурился доктор. — Хотя и смыслишь в любовных делишках, да... — С неприязнью оглядев непрошеного гостя, доба­вил: — Будь моя воля, присвоил бы тебе, мой Чичио, звание первого мерзавца Каморы.

— Хи-хи... Хи-хи-хи... — осклабился Чичио, а доктор сказал задумчиво:

— И все же главное в человеке, Доменико, — голова, главное для него — голова...

Строго было лицо Мендеса Масиэла, белая пастушка и веселый вакейро стояли опустив головы; девушка, не­привычно бледная, упорно смотрела в землю, а Мануэло не вытерпел — вскинул глаза, и камень свалился с его ду­ши — что-то дрогнуло в лице конселейро, потеплел лихо­радочный взор; казалось, улыбнется вот-вот, и голос его, всегда суровый, прозвучал ласково:

— Очень любишь?

— Да, — Мануэло энергично переступил с ноги на ногу.

— А ты, девушка?

— Да.

— Славные мои! — воскликнула Коломбина, бабушка пастушки.

— Что ж, хорошо, — молвил Мендес Масиэл. — Сей­час и обвенчаю тебя с ней... Как звать твою девушку?

О, стыд... Смутился Мануэло страшно — не знал име­ни любимой, однако нашелся:

— Очень хочу, чтоб ее называли Мануэлой, раз моя она...

— Хорошо, если пожелает...

Девушка живо воскликнула:

— Да, хочу!

Просветлело лицо Мендеса Масиэла, с надеждой смо­трели на него канудосцы, кроме одного...

А конселейро спросил:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату