страшного суждено было видеть Мануэло: алчно, хищно подбиралась к редкостному лакомству упрятавшая когти в мягкие лапы Аруфа.
Не убегай, знаю — тяжело тебе, горько, ты помнишь Мануэло другим, в другое время... Там, в сертанах, удивительно просыпался веселый, самый веселый вакейро — раскроет глаза и уже улыбается. Необычно, по-особому счастлив был Мануэло Коста; всем восхищалась, полнилась, возвышаясь, его душа. Любое дерево восхищало его до дрожи, но и горстью песка в пустыне любовался с той же нежностью. Поразительным даром обладал Мануэло, удивительной наделен был любовью — невзрачный куст под его взглядом, озаренный светом его чудесных глаз, превращался в куст Мануэло и, возвеличенный, как баобаб, расцветал, распускался, обретал красоту, зеленел необычно, дивно, ни с чем не сравнимый, возрастал до небес. Всем миром владел ничем не владевший бедняк Мануэло, так уж умел он смотреть — помните, верно? — завладевал всем, чего достигал его взор, все вмещала, всем наполнялась бескрайняя душа, и, захлестнутый счастьем, красотой озаренный, ликуя, носился на своем скакуне одноконный владыка, неимущий владыка всего — Мануэло Коста, озирая мир радостным взглядом сияющих глаз — бесценного дара. И сейчас одно из двух дарованных ему сокровищ, брошенное на пол палачом, пожирала изнеженная кошка маршала Эдмондо Бетанкура — Аруфа!
— Нет на земле большего чуда, большего блага, чем глаз, — сказал маршал и подошел ближе. — Сколько всего способен воспринять — красок, предметов, вещей. Глаз все делает интересным, приинтересовывает, если позволительно так выразиться...
Кому объяснял — Мануэло!
— Обладая неоценимым сокровищем, не замечаем его и не ценим по достоинству и, только лишившись, сокрушаемся, а что на свете ценнее глаза, глаз нужен всем — и простому сапожнику, и такому великому художнику, как Грег Рикио... Где подземный ход?..
Безмолвно, стиснув губы, смотрел Мануэло Коста.
— Здесь плохо, разумеется, и все причиняет глазам... э-э... глазу... боль, но мы тут из-за твоего упрямства... Однако, если захочешь, поведешь себя хорошо, сохраню тебе второй глаз, а поврежденные места залечат мои искусные врачи... Где ход?
Не шатался больше Мануэло, окаменел, каждый мускул в нем окаменел, лишь кровь текла.
— Если не веришь в преимущество обладания глазом, дам прогуляться в моем парке, там великолепные насаждения, очищающие воздух, сведущие в своем деле садовники старательно ухаживают за ними — они истинные друзья природы. Любишь природу? Скажи только, где подземный ход, и я дам тебе обозреть ее. Впрочем, если хочешь, сначала природу осмотри, потом скажешь, где ход.
Повернулся к двери Мануэло, ступил шаг. Два палача тотчас преградили ему путь, но маршал Бетанкур бодро воскликнул:
— Не мешайте, разве предосудительно желание увидеть мой великолепный парк?! — и последовал за Мануэло. — Сюда вот иди... Теперь туда... так. Теперь поднимайся по этой лестнице. Семью одиннадцать — двадцать четыре... Отоприте двери... Теперь сюда...
Вдоль стены двигался Мануэло Коста, чтобы не упасть, только силой воли продвигал вперед истерзанное тело, вся другая сила иссякла в нем. Солнце ударило ему в единственный глаз, и, невольно наклонив голову, он увидел подстриженную траву, чуть дальше — подстриженные кусты, помрачнел — не выносил насилия над природой. Спотыкаясь, направился к высокому дереву, кое-как поднял к ветке руку с перебитыми пальцами.
— О, на дерево хочет забраться, — догадался Бетанкур. — Весьма разумно, сверху во всей полноте обозримы красивые пейзажи. Помогите ему... Смотрите, чтоб не свалился.
Четыре палача поднимали Мануэло на высокий платан, иногда он терял сознание, и тогда его передавали друг другу. Листья влажно блестели от прошедшего дождя, могучий ствол становился все тоньше и вверху едва выдерживал тяжесть пяти человек, и уже двое поднимали Мануэло, а у самой макушки он один занес ногу на тонкую ветку, выпрямился, прижался к стволу, изнуренный; искалеченные пальцы не могли помочь, и он локтями обхватил ствол, припал к нему. На верхушке стоял Мануэло и одним глазом неторопливо, пристально озирал по очереди все четыре стороны света; многое было видно, много чего впитал глаз и насытился наконец. Мелькнуло искушение — кинуться вниз, с такой высоты не долетел бы до земли живым, не в силах был снова вернуться назад, однако тут же поборол соблазн — во-первых, это выглядело бы трусостью, а во-вторых, он должен был сказать маршалу последнее слово. Еще раз окинул мир с высоты, поднял глаз к небу.
Медленно спустился Мануэло, из рук в руки передавали его палачи, и коснулся наконец земли ногами — пальцами с вырванными ногтями... и зашатался, но и на этот раз устоял, расставил ноги, расправил плечи.
— Где ход?.. — великий маршал сгорал от нетерпения. — Уйму денег получишь, если...
— А теперь можешь вырвать и второй глаз, — ликуя, оборвал его Мануэло, вскинул голову. — Я все запомнил.
Мануэло Коста был первым из пяти избранных, ставший великим канудосцем.
ТРЕЩИНА
Старый Сантос и Доменико с утра месили глину на берегу реки. Приятна была холодившая ладони податливая глина, манило прозрачное синее канудосское небо — и жаждавший чистого, настоящего воздуха скиталец то и дело откидывал голову, широко распахнув глаза; казалось, само небо вдыхал, вбирал в себя, а небо что — сияло лилово... Когда солнце допекало, Доменико не раздеваясь входил по пояс в щедрую реку, от резкого холода захватывало дух, он замирал, привыкая к студеным струям, но вода постепенно желанно теплела, и тело стремилось к полной воле; он озорно нырял в мягкие волны, и взблескивали на солнце шальные брызги, плескался и плыл по течению Доменико; всего лишенного, во всем ограниченного в Каморе, себе самому омерзевший, здесь, в ласковой реке у белоглинного города, его тянуло повеселиться, понасладиться... Старый Сантос сидел к реке спиной, нещадно мял глину и думал, думал, какой страшной смерти предать Масимо, в каких страшных муках прикончить, и угрюмо щетинились над его глазами белые брови... Довольный выходил из реки Доменико, освеженный, блаженно сушился он на солнце, и речная вода испарялась — сначала легко, прозрачно, потом окутывала облачком, — знойным был воздух. И, еще влажный, в светлых каплях, ходил по Канудосу — нравилось смотреть на канудосцев, на спокойные, праведные лица; встречаясь глазами, люди радовались друг другу, смущенно улыбаясь... Нравилось Доменико выходить на заре из своего белоглинного дома, идти по улицам, здороваться с согражданами, все восхищало здесь — совсем иной была вода, иной имела вкус, другим совсем воздухом дышал здесь скиталец, по иной земле ступал он, счастливый, и в иные смотрел глаза — легко, свободно — и, к своему удивлению, полюбил человека, человека вообще. Всех любил он в этом городе, каждого — старого, малого, женщину, мужчину; и раздиралась чем-то душа — о кактус! — в самую сердцевину души пустило корни колючее растение любви... Всего четыре дня у него было полных любви... Первое время растерянно приглядывался ко всем и ко всему, потом наступили эти дни, поразительные, возвышавшие душу, всего четыре было таких дня, однако были прекрасней целой жизни иной... Но странно, смущался он этой любви и таил в себе. Проработав день, Доменико прятал за пазуху комок глины — вор безгрешный — и, притворно беспечно сунув руки в карманы и тихо мурлыча, пускался к роще, уединялся под раскидистым деревом и неумелой, неискусной рукой, толкаемый непонятной силой, лепил человека. Нелепым, головастым получалось создание, он прочерчивал ему палочкой рот, обозначал глаза, приделывал нос, ру ки, ноги и, внезапно очнувшись, вернувшись в реальность из туманного мира, удрученно взирал на свое беспомощное творение — о как далеко ему было до настоящего человека, так любимого им, живого, настоящего!.. И хотя неуемно было желание обогатить этот мир каким-то новым творением, пустить в этот обширный мир, утвердить в нем новое, никому, даже ему, еще не ведомое создание, одухотворенное, многогранное, порожденное им, его беспокойным пытливым умом, его неустанными руками, — только желания, только упорства было мало, не справлялся он явно... Нужны были знания какие-то, дар был нужен какой-то, и, рассохшийся, растопыривши руки, жалко валялся на земле человек-головастик. И все же не