достану, на дне морском найду», — и сковал необоримый слепой страх, ничего не видел и не слышал Доменико, а когда каморцы вскинули ружья, машинально отступил вместе со всеми в глубину леса. Немного погодя потянуло неясным горьковатым запахом дыма, запах усилился, дым окутал деревья — лес горел... И канудосцы пустились в свой город, в Канудос, и засели с ружьями в домах, у окон, ожидая каморцев, а те подступали к Канудосу, методично окружали город испытанным манером; неумолимо приближались истре бительные отряды — твердым, отработанным шагом, совершая ложные маневры, и остановились на расстоянии ружейного выстрела от города. Опустилась предсумеречная тишина. Канудосцы укрепились в своих белоглиняных домах, но в этот час полного затишья природы невольная печаль охватила каждого, — как бы там ни было, а жизнь есть жизнь, дорога она. В другое время, вероятно, не угнетало бы их сознание безысходности, но в предвечерний час полного покоя и беззвучия всего и вся люди незаметно предались горестным мыслям,— да, хорош этот бескрайний благословенный мир, прекрасен, бесконечно многообразен, не надоест он и не примелькнется, но для них настал последний час... Не знали канудосцы, как развеять печаль, нагнетенную безмолвием, и проклятые каморцы не нападали, не открывали стрельбы, но внезапно разнесся резкий, кромсающий тишину топот — по берегу их реки мчал коня Зе Морейра, и как поразительно — стоя! Пролетел меж домами, мимо восхищенных канудосцев, еще не сообразивших, откуда он взялся и куда скачет, устремился прямо к каморцам, пряча за спиной два скрещенных меча, — от врага скрывал, видно. Каморцы не стреляли в него, принимали, возможно, за парламентера, а может быть, за перебежчика, — кто бы подумал, что один человек вздумает биться с целым войском, и Зе, налетев на врагов, взметнул мечи, сокрушительно, молниеносно опустил их на головы двух ближайших солдат и, раскинув чуть ноги, прыжком сел на коня, зажал его в коленях и завертел во все стороны, смерчем врезаясь в ряды каморцев, рубя и кромсая их сразу двумя мечами, не давая осознать, что произошло и как, а следившие за ним канудосцы разом поняли все: против воли спасенный от гибели, не желая жить дарованной жизнью, сам, по своей воле ушел из Канудоса, вроде бы спасаясь от неминуемой гибели, чтобы, вернувшись, самоотверженной, самозабвенной отвагой свести на нет оба спасения — дважды дарованную жизнь, а кроме того, дать понять канудосцам, что вывез детей и женщин в безопасное место, а еще — в этот скорбно тяжкий час показал, как умирает истинный канудосец: на скаку, без удержу взмахивал мечами, и как достойно и гордо сидел на покорном коне, изумляя ловкостью, храбростью даже собратьев... Недаром вы были лучшим, первым вакейро в сертанах, затерянным в глуши безвестным героем, и очень простым назывались именем — Зе... Всегда молчаливый, отрешенный, всегда печальный от мысли, что не был свободным... И, всегда сдержанный, как бесстрашно, властно кричали сейчас на каморцев, как вольно, размашисто заносили и опускали мечи, потому что сейчас, перед смертью, — были свободны, совершенно свободны, Зе!
Вера невидимой нитью соединяет людей — засевшие в своих домах канудосцы увидели, что и погибнуть можно гордо, красиво. Даже скиталец, напуганный появлением Мичинио, позабыв обо всем, не дыша смотрел, как бился Зе, великий воин, неукротимо яростный, неистово разящий, — изрешеченный пулями, умер в воздухе, слетая с коня, поразительно умер — улыбаясь, свободный! И Доменико, которого содрогало жестокое кровопролитие, теперь завороженно следил, как сражал врагов Зе, как он умер — потому что Зе Морейра, первый среди вакейро, был один из пяти избранных, ставший великим канудосцем.
Кто способен был сомкнуть глаза в эту последнюю ночь, но двое особенно не находили покоя — Масимо и Старый Сантос. Оба предчувствовали неотвратимую встречу, но если Сантос прекрасно знал, кого жаждет поймать, то Масимо, преступный, грешный, отягченный грехами, терзался необъяснимым страхом и содрогался — будто острым лезвием царапали стекло... Однако проявлять страх в карательном отряде было нельзя — понизили б в чине; а Масимо не рядовым каким-нибудь был — целых семнадцать человек пребывали под его началом, и гордился им генерал-красавчик Рамос, своим статным, лощеным, холеным молодым командиром; боготворил себя Масимо, лелеял, заботился о своей внешности всячески, его красивой головой занимался искуснейший парикмахер, вызываемый на дом, тело нежил, холил — лосьонами, кремами, одеколоном, духами; речист был, мог блеснуть и словами, и крепкими зубами, обнажая в улыбке, а в часы возвышенного отдыха умел получить истинное удовольствие, слушая учеников при дворного тенора Эзекиэла Луна. Жестоким был — много грехов отягчало его чисто выбритый затылок. Ни в чем не знал отказа и не отказывал себе ни в каких утехах — был ближайшим дружком зятя старейшины труппы пожилых... И вот беспокойно вертелся с боку на бок — тревожило что-то подспудно... А совсем недалеко, в хижине Сантоса, валялась колода, названная его именем — «Масимо», но в эту ночь не до колоды было Сантосу — живого, настоящего Масимо должен был изловить, но где, как... Вы ведь тут еще, мой покорный, послушный вроде бы, мой недоверчивый, настырный, — давайте последим за обоими. О, разом встали Масимо и Сантос, — это рок, судьба их, так суждено им. Сантос сунул в карман клубок шерсти, опоясался веревкой, разулся и с коротким топором в руке, пригнувшись, подобравшись, бесшумно отправился на ночную охоту, безмолвной яростью бугрились плечи его и спина... А там, на другой стороне, каратель стоял у костра, ежась от страха и света, неприятно ощущая себя освещенным в полной темноте, — топор-то ему не мерещился, но так и видел дуло, нацеленное прямо в глаз... Крался к огню Старый Сантос, весь в черном, даже седину прикрыл черным платком Мирцы. Красой и гордостью селения была Мирца, и все дивились, чем прельстил ее Сантос: был неказист, неречист, обворожить не умел, добра не имел, всегда в тени, даже нынешней силой не обладал тогда... Но Мирца относилась к тем, кто умеет предвидеть и загодя ценить, — возможно, именно за этот поступок, который совершит он этой ночью, и полюбила она Сантоса... Как улыбнулась ему тогда, в первый раз...
Упрятав голову в плечи и без того невидимый, Сантос приближался к своей жертве...
«Чего развалился... Нашел время дрыхнуть! — ни с того ни с сего накинулся Масимо на одного из семнадцати своих молодчиков. — Я отойду на минуту», — бросил Масимо, не выдержал больше предательского света костра... Укрывшийся за деревом Сантос только хотел пробежать вперед, как Масимо — тот самый Масимо! — оказался рядом; оторопело проводил его взглядом Сантос и, босой, бесшумно последовал за жертвой. Масимо сворачивал то вправо, то влево, искал место побезопасней, постоял у дерева — не залезть ли? — но передумал... Неуверенно, сбивчивым шагом побрел дальше, и тихо следовал за ним испепеленный местью Сантос... К большому дуплистому дереву направился Масимо, занес было ногу — но нет, не внушило доверия дупло... И забрался в росшие рядом кусты. Неторопливо, уверенно выпрямился Сантос, угрюмо взирал он на свою жалкую жертву... Когда же Масимо притих в зарослях, с омерзением ухватил его двумя пальцами за брючину и так, двумя пальцами, выволок из кустов важного, чванного командира целых семнадцати карателей... Масимо всхрипнул. Сантос брезгливо перевернул его на спину — ни к чему был уже клубок шерсти, лишился Масимо голоса, едва хрипел. Сантос опустился возле добычи, навалился на грудь и, упираясь в его плечи заскорузлыми ладонями, вжал в землю командирские локти своими, придавил ему согнутой ногой колени, приковал к земле. В беспросветной тьме не видел Сантос поганого лица и, ошалев от злорадства, одурев от радости, даже погладил по щеке своего погубителя — убедиться, не мерещится, не снится ли, вправду ль он у него в руках! О-о, желанный час! Сбылась мечта, сколько ночей вынашивал ее и лелеял! Одно огорчало — не различал во мраке пригвожденного к земле, не видел его вылезших от страха глаз, а как хотелось! Как хотелось упиться этим!.. Стиснул ему пальцами щеки и до боли в глазах всмотрелся в лицо, и на миг почудилось — высветилось из черноты побелевшее лицо, но тут же расплылось, растворилось во тьме, может, позеленело... Крепко вцепился Сантос рукой в мерзкое лицо, уткнулся подбородком чуть не в рот и прямо в глаза шептал, как выпустит из него кишки и за что, несколько раз упоминал Мирцу, но сына, малыша свое го, — нет, не в силах был... Добычу его била мелкая дрожь, а в ушах Сантоса гудела дикая ликующая песня отмщения, горько-сладкого счастья, и, достигший цели, он тихо трепал горящими от нетерпения пальцами шевелюру своего погубителя — с ласки решил он начать немыслимые муки, уготовленные Масимо,—да, вот .так, лаская, изведет, доконает его; что там — на огне зажарить, дымом удушить, повесить! Нет, ни с кем и ни с чем не поделится своей добычей — сам, сам расправится, не торопясь, с толком, смаком, растянет наслаждение, но пальцы! — в ярости то один, то другой рвался к горлу, впивался самовольно, да так, что Сантос еле отдирал его другой рукой, — нет, нет, не придушит его в один миг, не упившись местью! И смеялся в лицо погубителю, но скудно, приберегал злорадство, чтобы под хохот добить, и фырчал, блаженно прижмурив глаза, поглаживая рукой, а другой — пришло же на ум! — щекоча, и поскуливала жертва, и бальзамом ложились жалкие звуки на опаленную душу Сантоса, и не утерпел, прямо в рот