Утром приехавший из Тайшета майор Яковлев вызвал Тодорского.

Александр Иванович явился в «хитрый домик».

Как всегда, свежевыбритый и надушенный, майор вежливо предложил стул — Тодорский сел; папиросу — Тодорский отказался. У Александра Ивановича слегка закружилась голова от давно позабытого запаха одеколона. Защекотало в носу и… под сердцем.

Майор долго закуривал, гасли спички. Потом сказал недовольным голосом:

— До меня дошли слухи, что в разговорах с другими заключенными вы называете себя коммунистом.

— Совершенно верно.

Майор, очевидно, не ожидал столь быстрого признания. Уставился на Тодорского своими бархатными глазами.

— Какой же вы коммунист? Вы заключенный! Вас наказал советский суд.

— Вам должно быть известно, гражданин майор, что на суде я не признал себя виновным. Я ни в чем против Советской власти не виновен. Поэтому был и остаюсь коммунистом.

Яковлев придавил в пепельнице только что закуренную папиросу.

— А для чего об этом кричать?.. Вы думаете, в лагере все любят коммунистов? Здесь есть гитлеровские холопы, самые отпетые фашисты, они когда-нибудь вам голову пробьют за то, что вы коммунист.

— Ну что ж… Значит, и погибну коммунистом!

Майор встал, резко отодвинув стул. Поднялся и Тодорский.

— Что у вас с ногой?

— Экзема правой голени.

— Залежались вы в больнице…

Об этом разговоре с Яковлевым рассказал мне Тодорский, когда я в полдень забежал к нему в корпус с просьбой посмотреть мое заявление Генеральному прокурору.

Он внимательно прочитал восемнадцать страниц убористого текста. Одобрил, только посоветовал сделать подзаголовки.

— Длинно очень… Не захотят читать. А необычная форма привлечет внимание.

Мы вписали восемь подзаголовков. Я понес заявление в спецчасть.

Шел по двору, крытому засиневшим небом и обнесенному забором с колючей проволокой. Плыло одинокое желто-бурое облако, окрашенное холодным солнцем, разлохмаченное, широкое. С грустью подумал: «Вот если бы как в сказке — за волоса да под небеса и на этом облаке домой!»

В спецчасти — очередь жалобщиков. Заключенный Михаил Ильич Ильин, сгорбившийся молодой человек, в простых очках, в треухе (он не снимал шапку даже в жарко натопленном помещении), принимал заявления.

Ильин подержал мое послание на руке, как бы проверяя на вес.

— Ничего себе отбухал… Советую отослать сию защитительную речь непосредственно через начальника больницы. Сэкономишь время!

Я пошел к домику начальника. В приемной Жидков мыл пол: засучил штаны до колен, обнажив сухие, с потрескавшейся кожей ноги, надел галоши и неистово колотил шваброй по мокрым доскам.

— Соблаговолите не входить, — сказал он. Разогнул спину, и седая борода его задралась кверху. — Майор Рабинович в Тайшете. Вернется ночью… А у вас что, заявление? Могу вручить, пожалуйте-ка… Завтра утром он прочтет и отправит… Майор — человек!

Жидков отставил швабру и, обтерев руки о штаны, взял двумя пальцами заявление, снял галоши и босиком, на цыпочках, понес к столу начальника.

«Теперь изо дня в день буду жить надеждой. А надежда, как она порою ни обманчива, все же облегчает жизнь…»

По дороге я наведался во второй корпус, к старому знакомому Якову Драбкину. В тридцатых годах он был членом бюро Воронежского обкома партии заведовал промышленно-транспортным отделом, затем был переведен на ту же работу в Сталинград. Перед арестом жил в Москве, работал начальником областного управления пищевой промышленности. Драбкин страдал грудной жабой. Его привезли в больницу в тяжелом состоянии. Тюрьма подорвала здоровье крепкого, жизнедеятельного человека. Он сидел за тумбочкой, в синем полинялом халате, и надписывал конверт.

— Вот хорошо, что зашел! — оживился Драбкин. — У меня новость. Ты не знаешь, а я когда-то был протезистом. Дома сохранилось все для зубопротезного кабинета. Правда, неказистое… Но майор Рабинович разрешил выписать!.. Тряхну стариной!.. Вот письмо жене, Евдокии Ивановне, с обратной распиской. Требую инструментарий. Отправь, если можно, сегодня.

Он передал незапечатанный конверт и стал вслух мечтать о предстоящей его работе в больнице.

А я мучался от напряженных мыслей: «Что же случилось со всеми нами?.. Вот и Драбкин здесь… Мы не преступники, а сидим в лагере?! Мы члены ленинской партии, а нас тут называют фашистами?! Или произошло еще неведомое сейсмологам землетрясение: дома, города, села — вся твердь осталась на своем месте, а люди, в силу каких-то подспудных тектонических сдвигов, внезапно переместились кто куда. Одних подбросило вверх, других отшвырнуло в сторону или зарыло в могилы, а вот мы очутились за лагерным забором… Где же этот гипоцентр, посылающий страшные волны бедствия, и какой дьявол в нем орудует?..»

— Яша, ты подавал жалобу Сталину?

— А ты?

— Я написал Генеральному прокурору. Откажет — напишу в Верховный Совет. А если и там отклонят — тогда ему.

— Я жаловался… — задумчиво произнес Драбкин. — И жена хлопотала… Она старая большевичка, с пятнадцатого года…

— Ну и что же?

— Не ответил.

— Может, не дошло?

— Дошло. Знаю, что дошло! — с болью сказал Драбкин. — Думаешь, меня одного там не слышат?.. Варейкис, член ЦК, писал, писал, пока не расстреляли… И жену его, Любовь Григорьевну, тоже… к высшей мере… Славная была женщина, стойкая… Ты же знал ее!

Нашу беседу прервал Эмир Малаев.

— Ищу тебя по всей больнице! — по-дружески негодовал он, стоя в дверях палаты. — Лети в КВЧ! Тебе почта.

Я и впрямь полетел. Вбежал, запыхавшись. Инспектор, лейтенант Лихошерстов, рыжеватый, с тупым взглядом, протянул мне пачку конвертов, открыток и бандеролей.

— На целый месяц чтива хватит, — ворчливо заметил он.

Семнадцать писем сразу! Газеты!.. Я помчался в барак, разложил почту по числам. Вера пишет по два раза в день!.. Жадно читаю письмо за письмом и как бы слышу голос жены, вижу ее… Да вот и карточка!.. Боже мой, как состарилась!.. Она знает и верит, может, только одна она и верит, что я ни в чем не виновен…

Карточка была маленькая, паспортная. Я смотрел на седые волосы, на осунувшееся лицо и боялся узнавать ее! И вдруг увидел в крошечном четырехугольнике молодую Веру, мысленно нарисовал ее прежнею, такой, как в первый год нашей любви… Наглядевшись, завернул карточку в лоскуток, перевязал ниткой — и на шею, под сорочку…

В бараке нашел меня Достовалов.

— Слыхал, целую сумку писем получили? Поздравляю!.. Хоть около чужой радости погреться…

Достовалов все больше и больше интересовал меня: удивительно товарищеский человек! Все недосуг было узнать о его прошлом. И вот разговорились.

Николай Иванович из семьи потомственного питерского пролетария. Отец работал кровельщиком на Путиловском заводе. В семнадцатом году Николай поступил учеником в электролабораторию общества «Гелиос». Отец часто брал его с собой «пить чай» в трактир «Биржевой» на Калашниковской набережной.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×