мгновенно замерзаю. Я вожу языком по твоим губам. Хочу целовать тебя глубоко и долго, но не могу проникнуть внутрь — зубы сжаты очень сильно — мой язык не в силах с ними справится. Я дышу так тяжело, что мне кажется, я не устою на ногах. Новые туфли жмут. В них набралось много кладбищенского песка. Песок между пальцев, под пяткой — везде. Он жутко натирает. Из-за уважения к мёртвым или просто из-за лени и бессилия я не могу снять туфли.
Наверное, в тот момент я сошла с ума, так как, если бы была во здравии, я никогда бы не позволила предать твой гроб или тебя земле (не имеет значения, теперь вы — ты и гроб — это единое целое). Несколько мужчин опускают «вас». Я сдержанно стою и наблюдаю за происходящим, за тем, как мать надрывается, отец молчит, люди выпивают.
Всё это напоминает сцену из какого-то печального фильма, который мне не захотелось досматривать. Я нажала на кнопку пульта и сменила картинку на экране.
Но сейчас у меня под рукой только носовой платок, на котором нет кнопок.
Кружится голова. Уходите все отсюда! Дайте мне свободу от вас! Дайте свободу моей боли!
Тебя закапывают. «Украшают» твою могилу мёртвыми цветами— конечный штрих.
На кладбище безмерно много комаров. Они садятся на меня и питаются моей кровью. Я не замечаю их. Я замечаю только то, что тебя уже нет на поверхности земли.
Твои похороны.
Твои состоявшиеся похороны.
Девушка снова делает паузу. Я понимаю, что она даёт мне время воспринять информацию.
Я слушаю, и я знаю, что я — жива.
3. Наконец все забираются в мини-автобус, что бы ехать «праздновать» (или «отмечать») твои похороны. Все едут провожать тебя в последний путь, набивая свои желудки едой. Только я никак не могу увидеть связи между нашей пищеварительной системой и твоей смертью. Где-то заказан стол с яствами, но вряд ли там есть тарелка для меня. И даже если бы она была, я предпочла бы разбить её, нежели положить в неё салат «оливье» и съесть за твою смерть.
Все уезжают, правда, твой отец предлагает мне свою помощь, но я отказываюсь и прошу его уйти.
Я остаюсь одна. Мне больше некуда торопиться и больше не от кого скрывать свою трагедию. Я опускаюсь на колени, так как больше не в силах стоять, закрываю ладонями лицо— непроизвольный жест — и начинаю орать, а может быть выть. Не знаю. Я раскачиваюсь в разные стороны, произнося твоё имя и ещё какие-то нечленораздельные слова, пока у меня не пропадает голос. Изо рта начинает вылетать только тишина. Когда у меня больше нет крика, я слышу своё сердце. Оно с бешеной силой отдаёт в висках, руках, ногах. Моя грудь сотрясается от его ударов. А твоё сердце я больше не слышу. Оно молчит. Оно за 3 метра от меня и оно уже начало свой путь разложения длиною в месяц. Через месяц его совсем не станет, впрочем, как и всех других твоих органов. Останутся только кости и кожа, и бактерии, медленно поедающие тебя, а точнее то, что от тебя осталось.
Забавно рассматривать твою смерть с медицинской точки зрения: кожа, кости, материя, бактерии, разложение — так, наверное, патологоанатом видит твоё тело. Отстраненно, спокойно выполняя свою работу. О чём я думаю? Боже, тебя — нет! По идее, где-то должна странствовать твоя душа. Тут – неподалеку, но я её не ощущаю.
— Душа! Душа.— тихо произношу я.
По тому, что солнце уже зашло, я понимаю, что наступила ночь. Комаров стало меньше, так как поднялся небольшой ветерок. Мне становится холодно, и я укрываю плечи шарфом с головы. Неплохо было бы уснуть и замёрзнуть, чтобы меня через несколько дней нашёл сторож или «посетитель» кладбища, искусанную (или, точнее, съеденную) комарами, мошками и муравьями, но вряд ли это возможно в летнюю ночь.
Я не хочу уходить – мне не к кому идти. Я не хочу оставаться тут, так как совсем не чувствую твоего присутствия, только если не брать в расчёт твою фотографию, где ты, улыбаясь, смотришь на меня. Я люблю твою улыбку. Эта фотография была сделана мной. Я хорошо помню тот день. Или я не помню тот день, а помню только тебя? Мысли скачут, мысли путают всё. Я не могу размышлять. Я теряюсь. Не верю в смерть твою.
Что я делаю на кладбище?
4. Ноги затекли. Надо встать. Утро наступает так же неожиданно, как настала ночь. Неужели я так долго просидела здесь? Трогаю своё лицо и понимаю, что оно уже сухое. Слёз больше нет, а глаза болят. Я закрываю их, чтобы они отдохнули, и понимаю, что меня клонит в сон. Спать не надо.
Я совсем одна. Одна наедине со своей трагедией. Мне кажется, а точнее, я чётко ощущаю, что не в силах выдержать этого давления. Давления жизни. Жизнь — она старше меня, она мудрее, она опытней, поэтому она сильнее меня. У нас неравная борьба.
Пойти, что ли, к сторожу, и поведать ему о своей потере? Только, скорее всего, он спокойно мне скажет, что все мы умираем. Он и сам, наверное, работая на кладбище, приготовился к смерти и давно уже знает место, где его похоронят. Кто-то с работы таскает пластилин или бутерброды, или пользуется принтером, или объедается мармеладом, или смотрит бесплатно кино, а ему как работнику отведена площадь — «работа на кладбище с пожизненной (или, точнее, посмертной) пропиской». В этом тоже, наверное, есть своя прелесть.
— Это была боль. Боль. Настоящая.
Она закурила.
Становится тяжело. Тяжело воспринимать то, о чём говорит она. Всё серьёзней. Сложнее.
Я взяла со стола салфетки и начала писать.
— Что Вы делаете?
— Пишу.
— Зачем?
— Чтобы не забыть.
— А какие Вы любите цветы?
— Я люблю синие цветы. («это имеет какое-то
значение?»— думаю я)
— Я не люблю ромашки.
ФАТАЛЬНОСТЬ
5. Ромашка не предназначена для того, чтобы гадать «любит— не любит», когда некого любить. Моя любовь ушла на 3 метра под землю, и это безмерно далеко. Дальше, чем можно себе представить. Дальше Марса, Сатурна и даже Плутона.
Ромашка предназначена для того, чтобы определить, в каком веке я живу. Если в XX, то у меня ещё есть возможность тебя спасти, а если в XXI, то всё упирается в твоё надгробье.
6. Почему я не родилась чернокожим мальчиком где-нибудь на востоке Африки в большом (или маленьком) племени? Где мне пришлось бы бегать в пальмовых ветках, с ранних лет ходить на охоту за дикими шакалами, пасти африканских коров, которые отличаются от наших не только внешностью, но и длиной похожих на лиру рогов, танцевать ритуальные танцы, радоваться дождю — в этом бы и заключался смысл моей обыденной, но счастливой жизни. А когда кто-то бы умирал, всё племя сжигало бы его тело и пускало прах по воздуху, и я свято верил бы в дальнейшее продолжение этого человека и спокойно жил бы дальше, ходя на охоту и танцуя танцы. Я женился бы на худенькой негритянке из другого племени и нарожал бы кучу детей, которые так же, как я, как мои отцы, мои деды и мои прадеды, бегали бы в пальмовых