неподвижно остановилась, прислушиваясь.
Когда ей было двенадцать, она приложила пальцы к моим губам и, мотнув головой, одними глазами велела мне хранить молчание. Мы замерли возле двери родительской комнаты, прислушались, дожидаясь предательских звуков — отцовского храпа, щелчка выключателя на ночнике, стоявшем в изголовье у матери. Услышав эти долгожданные звуки, мы осторожно прокрались вниз по лестнице, открыли заднюю дверь и вышли навстречу лунному свету. Была безупречная летняя ночь. В дальнем углу сада находился сарай, где мой отец хранил целую коллекцию садовых инструментов и инвентаря; все эти предметы оставались почти нетронутыми, некоторые даже не были распакованы, дожидаясь той поры, когда мои родители выйдут на пенсию и возьмутся за исполнение мечты о возделывании сада.
Она сказала, что хочет мне кое-что показать, и повела меня за руку в темную лачугу, где пахло древесным углем и пролитым бензином.
На ней была ночная рубашка, и она уселась на рабочую скамейку, отодвинув банки с масляными красками. Приспустив рубашку с плеч, она показала зачаточные груди, начавшие набухать соски. Я лихорадочно записывал. Она смеялась, глядя на мою выводящую каракули руку.
Кажется, она сказала: «Это еще не все». А может быть, и не говорила. Но это не столь уж важно.
А важно вот что. Она задрала до талии подол ночной рубашки и закатала его валиком, обнажив верхнюю часть бедер. Я разглядел, что ее щелка уже не безволоса, что со времени нашей последней встречи в подвале дома она поросла настоящими джунглями. У меня перехватило дух, а Джози ликовала. Я это видел. Даже в темноте я понял, что она лучится гордостью. Я вытянул руку и дотронулся до нее, ожидая, что волосы окажутся жесткими и колючими, но нет — они были мягкими, зачаточные завитки готовились скрыть под собой кожу.
Кажется, она сказала: «А твои такие же на ощупь?»
Я солгал, пробормотав что-то вроде «не знаю», но она не поверила, спрыгнула и через пижаму прижала руки к моему паху. «Такие же, правда?»
Я все время умудрялся писать, держа тетрадь на весу, у нее над головой, и заполнил три страницы словесным описанием с двумя рисунками: один изображал боковой профиль ее тела, а второй был наброском ее гениталий.
В кабинете у меня было такое впечатление, будто она только что вышла из садового сарая и шагнула к моей мягкой кушетке. Я любил эту кушетку — для меня она символизировала все банальные клише, касающиеся психотерапии; это было какое-то неистребимое напоминание о решительных, до опасного хаотичных,
Они рассыпались в комплиментах перед политической корректностью, втайне лелея мечту о возвращении палат, запертых на ключ, и цепях для пациентов…
Когда Джози легла на кушетку и ее платье в цветочек задралось, обнажив тонкие стройные бедра, я встал из-за стола, дважды проверил, заперта ли дверь, и улегся рядом с ней, вдыхая ее запах, прикладывая пальцы к губам и шепча — как я, как мы всегда шептали: «Ни словечка, никому ни словечка…»
В корпусе главное место отведено одному помещению, или холлу, — а может быть, его лучше назвать гимнастическим залом, использующимся не по назначению. Велись некоторые споры относительно того, для каких целей строился изначально этот самый старый и самый удаленный из всех флигелей. Догадки высказывались разные, но поскольку мало кто задерживался в Душилище дольше чем на два-три года, не считая нескольких достопочтенных динозавров, насилу помнивших собственные имена, не говоря уж о хитросплетениях чужих расщепленных личностей, — то к согласию эти мнения не приходили, и находилось мало подтверждений прежнему применению этого здания до того, как в нем обрели новый и волнующий приют исследования внутрисемейной сексуальности. Одно из наименее правдоподобных, зато наиболее забавных объяснений было таково: этот просторный холл с лакированным паркетом, раскинувшийся на 50 метров в длину и 25 в ширину, некогда использовался как спортзал для долгосрочных пациентов Душилища. Здесь, в этом уединенном и надежно закрытом помещении, глухой зимней порой санитары и психо-лохи могли наблюдать и приглядывать за деятельностью подопечных.
Хотя по всей длине зала тянулись длинные окна, выходили они на север, к тому же обзор преграждали деревья, росшие вплотную к стеклам, так что наверняка тут включали верхний свет, падавший на бегунов с усталыми ногами и измученными головами, которые, прихрамывая, кружили по залу, пока лохи сидели поодаль, а санитары вели себя будто на скачках; двадцать или около того безнадежных психов вертелись и сталкивались с демонами и богами… с внутренними демонами и внешними богами.
При виде этого помещения одни сразу же вспоминали неуютные школьные дни, когда полагалось сидеть на скамейках и хлебать бульон, а другие содрогались и морщились, слыша про его тревожное и невеселое прошлое, но что до меня, то, получив в свое ведение этот корпус со всем его жалким скарбом, я вдохновился и проникся к нему трепетными чувствами. Я расточал смехотворные похвалы этому залу, превознося его как нечто среднее между шикарными апартаментами, отделанными по последнему слову моды и способными смутить небритых эстетов, и огромной пустой стерильной лабораторией — необходимейшим чистым холстом, приготовленным для моих сложных постояльцев. В этом зале, думалось мне, гимнастика для ума не будет ведать преград…
Если холл вселял в меня благоговейный трепет, то прочие детали обстановки были куда менее грандиозными. Как видно, все силы и фантазии безвестного архитектора, этого тупицы-предмодерниста, ушли на холл, а потом, когда деньги и воображение иссякли, он приделал к залу небольшую комнатку, предназначенную для резидента-психо-лоха (в данном случае — для меня), и другую, еще более тесную, похожую на шкаф каморку — для моей секретарши, нанятой на неполную ставку и занятой обработкой слов пациентов, а также приданием моим беспорядочным исканиям некоего рода административной упорядоченности.
Бет была для меня идеальным секретарем. Надежная и молчаливая; толстокожая настолько, чтобы в совершенстве владеть собой — или подавлять себя (в зависимости от той школы мысли, какую вы предпочитаете). С тех пор как открылся мой корпус, она перевидала здесь столько, что на ее месте многие секретарши давно бы сбежали в город, подыскав уютное и безопасное рабочее местечко. В течение своей первой недели она печатала исповедь одного ветерана Фолклендской войны — некогда благополучного фабричного рабочего, превратившегося в сломленную тяготами сражений жертву. Этот помешанный остов человека носился взад-вперед по короткому коридору нашего корпуса, описывая симптомы своего