никак не мог сообразить, зачем его нужно брить. Я подумал еще.
— Еще я помню, что некоторых своих старых пациентов, которые держались его и были людьми мнительными, он называл «мои старые межеумки». Это может пригодиться? Или он просто выдумал это слово?
— Лишь очень немногие простые люди способны выдумывать слова. Межеумок… Надо запомнить, вдруг из этого что-нибудь да выйдет. А вы продолжайте думать о нем. Хорошо? Я приду к вам, когда у меня появится какая-нибудь идея получше.
Думать о дедушке Стонтоне — фигуре безусловно яркой, но помнившейся несколько расплывчато. Разум его, как мне теперь казалось, напоминал морг, где по полкам в холоде, чтобы предотвратить разложение, лежали всякие устаревшие идеи. Он ничего не знал о здоровье, но мог диагностировать довольно большое число болезней. Медицинские познания его принадлежали к эпохе, когда лечили «от желудка», кровопускания считали важнейшим средством из арсенала медицины и верили в эффективность сильных и чистых запахов, например масла мяты перечной, как амулетов против инфекций. Он ни минуты не сомневался в том, что порка полезна для детей; как-то раз он сильно отдубасил меня и Каролину за то, что мы насыпали в бабушкин ночной горшок фруктовую соль, рассчитывая, что, когда соль начнет пениться, у бабушки случится родимчик. Ярый трезвенник, злобно-презрительный к тем, кого называл «алкаши», он так и не смог простить моего отца, узнав, что тот пьет вина и крепкие напитки, но упрямо отказывается стать алкашом. В моих воспоминаниях дедушка Стонтон представал мрачным, грузным и скучным, но своим богатством он был явно доволен и искренне презирал тех, у кого не хватает ума или умения сравняться с ним. Из числа презираемых исключались проповедники как люди особые, причастные к святости, но в том, что касается церковного управления, нуждающиеся в наставлениях людей практических. Иными словами, старых отвратительных деревенских денежных мешков.
Странно, что отец рассчитывал найти благородную кровь Стонтонов в столь малопригодном для этого сосуде. Правда, он никогда не делал вид, будто высокого мнения о докторе Стонтоне. Что тоже было странновато, поскольку отец твердо полагал, что детям следует почтительно относиться к родителям. Нет, напрямую он об этом не говорил и ни Каролину, ни меня не принуждал чтить отца и мать. Но я помню, как он напустился на Герберта Уэллса, поскольку тот в «Опыте автобиографии» откровенно сказал, что был невысокого мнения о своих родителях и его бегство от них стало его первым шагом на пути к хорошей жизни. Отец не был последователен. Последовательным был доктор Стонтон, но к чему его привела его последовательность?
Охота началась, и лисой был доктор Стонтон.
Весь следующий год я получал от Пледжера-Брауна записки. Писал он изящным курсивом, как то и подобает специалисту по генеалогии, а депеши доставлялись обычно посыльной службой колледжа: «
— «Право — это не только профессия, но еще и одна из гуманитарных наук», — сказал он мне как-то раз, и по его тону я догадался, что он кого-то цитирует. — Кто это сказал?
Я не знал.
— Запомните раз и навсегда, что это произнес один из ваших соотечественников, ваш нынешний премьер-министр Луи Сен-Лоран,[83] — сказал Парджеттер, резко стукнув меня кулаком в бок, как нередко делал, когда хотел обратить мое внимание на что-нибудь особо важное. — Это говорилось и до него, но он сформулировал лучше всех. Гордитесь, что это сказал канадец.
А затем он обычно принимался читать мне мораль, ссылаясь на авторитет Вальтера Скотта, который был низкого мнения о юристах, абсолютно невежественных в истории или литературе. Изучая эти предметы, говорил он, я узнаю, что представляют собой люди и чего от них можно ожидать.
— Но разве я не узнаю этого на примерах моих клиентов? — спросил я, чтобы испытать его.
— Клиентов… — протянул он, и я не поверил, что слово из трех слогов может звучать так долго. — Черта с два вы узнаете что-нибудь от клиентов, кроме глупости, лицемерия и жадности. Вы должны стоять выше этого.
Поскольку учился я по английской системе, то должен был стать членом одной из Судебных инн[84] и время от времени ездить в Лондон, обедать в столовой суда. Меня приняли в «Миддл Темпл», и я покорно пережевал тридцать шесть полагающихся обедов. Мне это нравилось. Церемониальность и торжественность закона привлекали меня не только как гарантии против его профанации, но и сами по себе. Я посещал суды, изучал многочисленные процедуры и почтенных судей, которые, казалось, умели держать в голове массу деталей, переваривать их и, когда прения сторон и свидетельские показания исчерпаны, подавать их жюри как своего рода крепкий судейский бульон. Я любил романтику суда, фигуры знаменитых адвокатов, развевающиеся мантии, неудобные, но традиционные синие адвокатские сумки, набитые бумагами. Меня радовало, что, хотя большинство вроде бы и пользовалось более современными приспособлениями, каждый имел доступ к перьям и, несомненно, мог потребовать промокательного порошка, будучи абсолютно уверенным в том, что принесут незамедлительно. Я любил парики, которые устанавливали очевидную иерархию и превращали ничем не примечательные физиономии в лики жрецов, служащих великой цели. И что с того, что все эти шелка, бомбазин и конский волос внушали простым людям трепет, когда они приходили за правосудием? Что ж, небольшой испуг им не повредит. Все в суде — иногда кроме обвиняемого на скамье подсудимых — казались умиротворенными, отрешенными от ежедневных забот. Мне казалось, что те, кто говорит под присягой, очень часто раскрывают лучшие стороны своего «я». Члены жюри, как примерные граждане, очень серьезно относились к своим обязанностям. Это была гладиаторская арена, но цель, за которую тут сражались, состояла в том, чтобы восторжествовала справедливость, если только таковую можно установить.
Я не был наивен. Это впечатление о суде я сохранил и по сей день. Я — один из немногих известных мне адвокатов, который содержит свою мантию в идеальной чистоте: воротничок, ленточки и манжеты щегольски накрахмалены, полосатые брюки подобающе отглажены, туфли сверкают. Я горжусь тем, что в газетах часто пишут, как элегантно я выгляжу в суде. Закон заслуживает этого. Закон и сам элегантен. Парджеттер позаботился о том, чтобы у меня не было глуповато-романтических представлений о законе, но он знал, что доля романтизма в моем отношении к закону есть, и если бы он хотел, чтобы она исчезла, то непременно добился бы этого. Как-то раз он сделал мне потрясающий комплимент.
— Думаю, из вас выйдет адвокат, — сказал он. — У вас есть для этого два необходимых качества: воображение и способности. Хороший адвокат — это альтер эго[85] клиента. Его задача — говорить то, что сказал бы сам клиент, если бы обладал нужными знаниями и мог выступить достаточно убедительно. Способности идут рука об руку со знанием, убедительность зависит от воображения. Но когда я говорю о воображении, я имею в виду умение видеть предмет всесторонне и взвешивать все возможности. Это вам не какая-нибудь фантазия, поэзия и лунный свет. Воображение — крепкая лошадка, которая скачет по земле, а не ковер-самолет, уносящий вас прочь от реальности.
Наверно, в духовном плане я в тот день подрос на целый фут.