Тетя часто пела эту песню. На нее всегда был спрос, когда в приходе Святого Бонавентуры устраивались благотворительные концерты. Отец Девлин как-то сказал (может быть, не слишком удачно подобрав слова): когда мисс Макрори поет «Vale», слушатели настолько близки к смерти, насколько это возможно до того, как и вправду придет их час.
У тетушки в репертуаре были вещи и пожизнерадостней, но она приберегала их для тихих семейных вечеров, когда ее слушали только сенатор с Марией-Луизой да доктор Дж.-А., — он часто забегал на огонек после вечерних обходов, усталый, желающий отдохнуть душой.
— Спой «Пупидона», — говорил он, вытягивая ноги к огню.
— Ах, Джо, вечно ты надо мной смеешься, — говорила тетушка и затягивала балладу из «Веселой Англии»:
Далее в песне провозглашалось, что лучший цветок, любимый Купидоном больше всех, — это прекрасная английская роза. Тетушка, чистокровная шотландка из горцев, старая дева, и доктор, чистокровный ирландец, старый холостяк, нашли выражение своего задушенного, непризнанного романа в этой очень английской песне, написанной Эдвардом Германом Джонсом, который родился там, где Англия сходится с Уэльсом. Как тетушка часто говорила Фрэнсису, музыка не знает границ.
Фрэнсис все это слышал. Иногда он сидел в гостиной — уже в пижаме, но завернутый в плед, потому что выпросил разрешения послушать, как поет тетушка, а какой певец отвергнет такую похвалу своему таланту, столь явно искреннюю? Иногда, если в доме были гости, а Фрэнсис уже должен был лежать в постели, он сидел на лестнице — в пижаме и безо всяких пледов. На картины он откликался умом и сердцем, желая понять не только то, что они говорят, но и то, как они сделаны; а музыку он слушал только сердцем.
Он уже немало знал про картины. В его распоряжении было все тетино собрание репродукций и книг по искусству с названиями вроде «Шедевры великих галерей мира». Возможно, он был единственным мальчиком в радиусе пятисот миль, знающим, что такое Питти и кто такие путти.[20] Но лучше того: он начал постепенно понимать, как и из чего складываются картины.
Учитель у Фрэнсиса появился неожиданно. Среди тетушкиных книг была одна, которую тетушка купила уже давно, бегло просмотрела и решила, что это не для нее. Книга называлась «Рисование карандашом и пером», а автором был некий Гарри Фернисс.[21] Надо сказать, что в это время он был еще жив и прожил еще пять лет после того, как Фрэнсис впервые взял в руки его книгу. Фернисс был замечательным карикатуристом, но, как он объяснял в своей книге неподражаемо задушевным стилем, кто хочет рисовать карикатуры, должен сначала научиться рисовать людей, а кто хочет рисовать людей, тот должен уметь изобразить все и вся. Тот не сможет нарисовать мистера Гладстона похожим на старого орла, кто не умеет нарисовать серьезного мистера Гладстона и серьезного старого орла. Нужно разрабатывать глаз; нужно научиться видеть все как сочетание линий и форм. Андреа дель Сарто был отнюдь не Рафаэль, но мог поправлять рисунки Рафаэля; а читатель мог стремиться к тому, чтобы рисовать, как дель Сарто, даже если в лучшем случае был способен сравняться с Гарри Ферниссом. Впрочем, сравняться с Гарри Ферниссом тоже было не так просто.
Фрэнсис получал сколько угодно бумаги и карандашей: достаточно было попросить тетушку. Он не сказал тетушке про Фернисса, которого она отвергла как недостойного и, без сомнения, грубого в своих методах. Но человек, который в юности, оказавшись свидетелем лондонского пожара, покрыл набросками множество страниц, а потом переработал их в большую, на разворот, гравюру для «Лондонских иллюстрированных новостей», разумеется, завладел воображением Фрэнсиса. Фрэнсис никогда не встречал людей, изображенных на карикатурах Фернисса, но в рисунках просвечивала их душа. Именно такой человек нужен был, чтобы развеять заблуждение, посеянное тетушкой: изобразительное искусство — удел исключительно гениев, в основном иностранцев, а творят его в студиях, обычно под вселяющим ужас духовным водительством Пресвятой Девы, а может, даже и Некой Особы. Книга Фернисса оказалась глотком свежего воздуха. Она дарила надежду — слабую, но все же надежду, — что и кто-нибудь вроде Фрэнсиса может стать художником.
«Всегда имей в кармане запас бумаги, — писал Гарри Фернисс. — Не делай ни шагу без альбома для рисования. Не проходи мимо живописной фигуры, где бы ты ее ни увидел — на улице, в театре или в парламенте. Схвати каждый поворот головы, каждый блик в глазу. Нельзя изобразить хорошенькую девушку, не умея рисовать подзаборных мегер. Если не можешь хранить наброски по определенной системе, то и не надо; когда приучишь руку и глаз улавливать и сохранять каждую мелочь, каждый нюанс, то старые наброски уже не будут нужны, потому что все нужное само выстроится в систему у тебя в мозгу и в руке».
Словно свежий морской бриз прогнал запахи святости. Фрэнсис стеснялся альбома, как печати на лбу, выдающей в нем художника. Многие мальчики на его месте щеголяли бы своим занятием, всячески привлекая внимание взрослых, желающих посмотреть, чем это он занимается. Фрэнсис же научился рисовать, сидя тихо и ничем себя не выдавая.
Рождество прошло, и через несколько недель Фрэнсиса начали выпускать ненадолго подышать воздухом. Однако мальчик старался не привлекать внимания любопытствующих, которые непременно заинтересовались бы, чего это он болтается по улицам, когда все приличные мальчики либо сидят в школе, либо лежат дома с детским параличом или просто с распухшими желёзками. Постоянно быть незаметным, как и постоянно бросаться в глаза, — особое умение; Фрэнсис изучал технологию невидимости и рисовал везде и всюду.
Однажды, в феврале, он сидел на тюке соломы в конюшне и рисовал жующих лошадей. И вдруг Зейдок Хойл сказал:
— Фрэнк, погода хорошая, а мне нужно съездить на Переволок. Спроси тетю, — может, она тебя со мной отпустит?
Тетушка помялась, но все-таки разрешила, с условием, что Фрэнсиса хорошенько закутают. Его закутали — практически спеленали — и посадили рядом с Зейдоком на скамью кучера. Это был не один из дедушкиных фургонов, а какая-то странная телега с закрытой задней частью. Фрэнсис не смог понять, что это такое. Они проехали мили четыре, вдыхая режущий зимний воздух, и наконец увидели поселок на берегу реки. Он носил какое-то имя, но, по обычаю, его с незапамятных времен называли просто Переволоком. Зейдок показал кнутом куда-то далеко за реку:
— Видишь, Фрэнки? Там Квебек. Много странных делов творится на этой реке.
Они остановились на берегу, у какого-то сарая; оттуда вышел толстый небритый брюнет, кивнул Зейдоку, ушел обратно в сарай и скоро вернулся с ящиком; всего они с Зейдоком погрузили в крытый задок телеги шесть таких ящиков. Зейдок и брюнет не обменялись ни единым словом. Телега тронулась.
— Это был приятный визит, — пояснил Зейдок. — А теперь будет печальный.
Приятный? Что в нем такого приятного? Они не сказали ни слова, а у толстяка было, как показалось Фрэнсису, бельмо на глазу, и Фрэнсис жалел, что не успел его быстро зарисовать. А теперь — печальный визит?
Они проехали меньше мили и оказались у фермерского дома. Зейдок коротко переговорил с женщиной, одетой в черное; на заднем плане маячила другая женщина, постарше, тоже в черном. Из амбара вышел мужчина, и вдвоем с Зейдоком они вынесли из дома что-то тяжелое: длинный сверток в грубой бурой дерюге. Явно человеческое тело. Они запихали его в задок телеги вместе с ящиками. Зейдок произнес что-то утешительное, мужчина кивнул и сплюнул, и Зейдок развернул лошадей в направлении Блэрлогги.
— Зейдок, это мертвец? Почему мы везем мертвеца?
— Ну как «почему»? Таков уж бизнес мистера Девинни: я их забираю и привожу в порядок. Я правлю катафалком. А мистер Девинни заправляет бизнесом. Он следит за тем, чтобы в «Почтовом рожке»