Часть пятая
«Тук-тук… Тук-тук…» Двадцать четыре перестука и меланхоличный гудок — вроде бы невинный поезд-«кукушка» проехал по стыку рельсов. Но с чего бы невинному поезду грохотать по сельской Баварии в полдвенадцатого ночи, когда все порядочные товарняки уже отдыхают на запасных путях? Двадцать четыре перестука — значит, двенадцать вагонов. Двенадцать вагонов — груженных, возможно, людьми — следуют в лагерь для интернированных лиц, спрятанный в соседней долине.
Фрэнсис пометил это в записной книжке, которую всегда носил в нагрудном кармане. Завтра он напишет сэру Оуэну Уильямсу-Оуэну на Харли-стрит и отчитается о состоянии своего пульса после определенной физической нагрузки. Это будет его первое наблюдение по приезде в замок Дюстерштейн.[70] Очень удачно, что его спальня расположена именно с той стороны огромного дома, которая ближе всего к железной дороге.
Дом удивил Фрэнсиса — и до сих пор не переставал удивлять, хотя Фрэнсис обследовал его уже неделю. Во-первых, несмотря на имя, дом не очень-то располагал к меланхолии. Безусловно, он был старинным и огромным даже для сельской усадьбы, но главным было то, что он служил центром большого сельскохозяйственного района и графиня фон Ингельхайм с образцовой эффективностью ворочала огромными производственными объемами — как на собственных землях, так и на прилегающих к ним фермах. Еженедельно грузовики увозили овощи, птицу, телятину или свинину на железную дорогу для доставки в Мюнхен оптовым скупщикам, которые распределяли их по отелям, ресторанам и мясным лавкам. В одном крыле замка располагалась контора, откуда управляли фермами и доставкой продукции, — возможно, ее доставляли в тех же товарных вагонах, которые время от времени наведывались в лагерь по соседству. Замок Дюстерштейн был значительным сельскохозяйственным предприятием.
Он назывался замком, но в нем не было ничего от средневековой крепости. Что-то осталось от семнадцатого века, донжон был заметно старше, но внешний вид и планировка явно относились к концу восемнадцатого столетия. Мебель и интерьеры были местами, если приглядеться, потертые, но их потертость наводила скорее на мысль об аристократическом презрении к новомодным штучкам, чем о бедности. Жить в доме было удобно и настолько приятно, насколько приятной может быть жизнь в безусловно большом и аристократическом особняке. Он не страдал избытком домашнего уюта в английском понимании этого слова, но не был и холодной имитацией французского шато. Взять, например, спальню Фрэнсиса: это была комната, заставленная мебелью и такая огромная, что большая кровать казалась случайностью, а не основной деталью. Тут были и кресла, и письменный стол, и вдоволь места для всех художественных принадлежностей Фрэнсиса, а в одном углу стояла большая и красивая фаянсовая печь. Да, мыться приходилось в крохотном чуланчике, спрятанном в одной из стен, а горячую воду туда приносили по скрытому от глаз внутреннему проходу, так что Фрэнсис ни разу не видел слугу-водоноса. Но и кувшин для умывания, и таз, и два больших ночных горшка, и сливное ведро были из дорогого фарфора восемнадцатого века, с гербом рода Ингельхаймов. Ведро ежедневно кто-то уносил по тому же самому потайному проходу. Ванны же принимали в большой палате с мебелью ампир — там стояла мраморная ванна почти древнеримского вида, которую наполняли ржавоватой водой через два огромных медных крана. Ванная комната была далеко от спальни Фрэнсиса, но он еще в Оксфорде привык к удаленности ванных.
Комната Фрэнсиса располагалась в задней части замка; семейство владельцев жило в другом крыле, куда Фрэнсис так и не проник, но он встречался с владельцами в общих покоях — анфиладе больших гостиных и столовой. Все это пряталось на задворках официальных залов, которыми уже никто не пользовался, — они служили только для выставки коллекции картин, благодаря которой Дюстерштейн и семья Ингельхайм были известны в среде знатоков искусства последние двести лет. Надо сказать, что и картины, висящие в приватной части замка, заслуживали внимания; это были фамильные портреты кисти разных художников, не всегда звезд первой величины, но непременно известных и ценимых.
Со дня прибытия Фрэнсис не уставал переводить изумленный взгляд с портретов на двух представителей семейства, сидящих под ними, — графиню Оттилию и ее внучку Амалию: их черты повторялись на портретах, немного по-разному сочетаясь, но всегда узнаваемые. Вот это было действительно семейное лицо: у графини — квадратное и решительное, как подобает крупной землевладелице и устрашающе способному аграрию; у Амалии — овальное, пока не отмеченное печатью опыта, но исполненное прекрасного ожидания. Графине еще не исполнилось шестидесяти; Амалии было, видимо, лет четырнадцать. Фрэнсис разговаривал с ними по-английски: графиня желала, чтобы Амалия приобрела беглость в этом языке.
Вечера не были долгими. Ужин начинался в восемь и кончался не раньше девяти, так как еду подавали, на взгляд Фрэнсиса, невероятно медленно. Сарацини разговаривал с графиней. Обязанностью Фрэнсиса было беседовать с мисс Рут Нибсмит, гувернанткой. Амалии разрешалось подавать голос только тогда, когда с ней заговаривала бабушка. После ужина они сидели еще час; графиня растягивала на весь этот час одну чашку кофе и одну рюмку коньяка. Ровно в десять Амалия целовала бабушку, присаживалась в реверансе перед Сарацини и Фрэнсисом и удалялась под присмотром мисс Нибсмит. Затем и графиня уходила к себе в покои, где, как сказал Сарацини, до одиннадцати часов вела счета ферм, а в одиннадцать